Самая терпимая изо всех разновидностей тоски — спать под твоим одеялом…
Мы так похожи: я всегда знаю наперед, как бы ты мне ответила. Мы живем под одними и теми же звездами.
Любимая — я не знаю, что из этого выйдет, и я нисколько не хочу знать этого. Не могу себе представить, что когда-нибудь я полюблю другого человека. Я имею в виду — не так, как тебя, я имею в виду — пусть даже маленькой любовью. Я исчерпал себя. И не только любовь, но и все то, что живет и дрожит за моими глазами. Мои руки — это твои руки, мой лоб — это твой лоб, и все мои мысли пропитаны тобой, как белые холстины коптов пропитаны тысячелетним невыгорающим пурпуром и королевским цветом золотого шафрана.
В человеке нам принадлежит лишь то, что мы изменили в нем.
Я целый день просветленный и даже хороший человек, если я поговорил с тобой.
Очень любимая - давай никогда не умирать!
Счастье принадлежит бесстрашным.
Сентябрьская возлюбленная, октябрьская возлюбленная, ноябрьская возлюбленная! А какие у тебя глаза в последнее воскресенье перед Рождеством, как блестят твои волосы в январе, как ты прислоняешься лбом к моему плечу в холодные ночи февраля, какая ты во время мартовских прогулок по садам, что у тебя на лице под влажным порывистым ветром в апреле, при волшебстве распускающихся каштанов в мае, при серо-голубом свечении июньских ночей, а в июле в августе?
«Знакомо ли тебе чувство, когда просто стыдно перед самим собой за то, что принимал всерьез человека, который был не более чем красивой пустышкой, и что ты не можешь заставить себя сказать ему об этом, а предпочитаешь по-прежнему любезничать с ним, хотя тебя уже тошнит от всего этого!»
Я хочу выйти из дома и ехать в машине, и искать тебя, на всех улицах, тебя.
Живи! Не растрачивай себя! Не давай обрезать себе крылья! Домохозяек и без тебя миллионы. Из бархата не шьют кухонных передников. Ветер не запрешь. А если попытаться, получится спертый воздух. Не волочи ноги! Танцуй! Смейся! Салют, салют!
…между прочим, цветы у осени более пестрые и светящиеся, чем у лета, и умирают они раньше…
Я не хочу никогда больше быть без тебя, я никаких других слов не знаю.
Она предпочитала закармливать мужчин, нежели спать с ними, - поэзии кухни она отдавала предпочтение перед прозой спальни.
У нас было слишком много прошлого и совершенно никакого будущего.
Человек должен пройти через многие двери, пока придет к себе и туда, где останется; и двери не могут оставаться открытыми. Обратного пути никогда нет. И кто бы их ни закрыл, ты сам или кто другой, или их захлопнуло сильным ветром, обратного пути никогда нет, как бы сильно ты не хотел, и даже если бы двери вновь отворились, все равно обратно не вернуться — да и в глубине души этого совсем не хочется.
Но здесь, на фабричном дворе, я видел только людей - таких же, как мы. И в первый раз я осознал, что воюю против людей; людей, которые, как и мы, были околдованы громкими словами и оружием; людей, у которых были жёны и дети, родители и профессия и которые, может быть - ведь снизошло же на меня озарение благодаря им, - сейчас тоже очнутся, точно так же посмотрят на нас и спросят:
- Братья, что же мы делаем? Зачем?
...чувство, так странно смешанное из счастья, боли, меланхолии, грусти и безнадёжности, было обычным состоянием солдата на отдыхе.
Была чудесная неделя августа, стояло роскошное, прямо-таки библейское лето, и оно ударяло в голову, как тяжелое золотое вино, как-то попавшееся нам в одном из погребов Шампани.
Но в тот августовский вечер я постиг одну зловещую тайну — тайну магии оружия. Оружие преображает людей. И все эти безобидные товарищи, эти фабричные рабочие, чернорабочие, деловые люди, старшеклассники, которые так тихо и смиренно сидели вокруг, тотчас же превратились бы во врагов, появись у них вдруг оружие.
Все это необычайно разволновало нас. К волнению примешивалось почти мальчишеское чувство совершения чего-то запретного, будто мы устраивали кому-то подвох; а кроме того, просто хотелось поскорее добраться до лакомств или сигарет в пакете, лежавшем на поле перед нами. На нас легонько пахнуло свободой, независимостью, каким-то духом торжества над всем механизмом смерти. Такое же чувство я испытал, когда стоял среди пленных французов, когда что-то глубоко человеческое победоносно ворвалось в мою душу и разрушило примитивное представление о „враге“, и теперь мне захотелось внести и свою долю в этот триумф.
И у человека должно было бы возникнуть ощущение, что если даже вся живая сила, находящаяся между оружием обеих сторон, будет умерщвлена, то все равно оружие станет машинально действовать дальше, вплоть до тотального уничтожения всего мира… Но здесь, на этом фабричном дворе, я видел таких же людей, как мы с тобой. И впервые до меня дошло: да ведь я же воюю с людьми! С людьми, так же как и я, оболваненными громкими словами и оружием, с людьми, у которых есть жены и дети, родители и профессии. И коль скоро такое озарение пришло ко мне через них, то, возможно, очнутся и они и, так же как я, оглядятся вокруг и зададутся вопросом: „Братья, да что же мы делаем?! К чему все это?!“
... именно оружие навязало нам войну. В мире стало столько оружия, что оно одержало верх над людьми и превратило их во врагов…
Прежде чем воспитывать детей, необходимо заняться воспитанием учителей.
Потом я пополз прямо вперед, и тогда мои мысли полностью изменились, будто их вдруг переключили на задний ход. Очень странная и захватывающая ситуация: я чувствовал, как во мне, пенясь и переливаясь, нарастает волна небывалой радости; счастливый и смеющийся, я проворно передвигался на четвереньках. И я пережил какое-то чудеснейшее мгновение мира — одиночного, личного мира, мира на всем белом свете, мира только ради меня.