Ее неистовый взгляд властно принуждал всякое его слово звучать с особой значимостью.
- Ну и какой он, конец света? - спросил у него Бальдабью. - Невидимый.
Стократно он искал её глаза, и стократно она находила его. То был особый грустый танец, сокровенный и бессильный.
<...> У порога он в последний раз взглянул на неё. Она не сводила с него безмолвных глаз, отдаленных на столетия.
В подарок жене он привез шелковую тунику, которую стеснительная Элен так ни разу и не надела. Возьмешь ее в руки — и кажется, держишь в руках воздух.
Так умирают от тоски по тому, чего не испытают никогда.
Он не особо тяготел к серьезным разговорам. А прощание, как ни крути, разговор серьезный.
Тот факт, что вы ставите на красное, еще не означает, что не существует черного.
Мною овладело странное спокойствие. Казалось, что я, парю на высоте одного фута, как птица на восходящем потоке воздуха. Хотелось счесть такое состояние за признак морального мужества, но в лучшем случае, как представляется, оно свидетельствовало о безразличии. Или безразличие - это еще одно название для мужества?
Интересно, что бывает, когда мы умираем? По-моему, это медленное, не зависимое от тебя помутнение сознания, своего рода молчаливое опьянение, после которого уже не отрезвеешь. Действительно ли отец держал Хетти за руку и просил ее не беспокоиться, или же она придумала эту сцену? Как мы умираем? Хотелось бы знать. Быть подготовленным.
Юный спартанец, - продолжал я, - жаловался матери, что его меч слишком короток, на что та ответила: "Шагни вперед".
Надо бы было думать о жене и сыне, отце и брате, судном дне и воскрешении мертвых, но я не думал; я думал: "Господи, прости меня за все то, что я любил по-настоящему". Вещи для меня всегда были важнее людей.
Я заговорил с ним, но он не реагировал; думаю, он меня не слышал. Я стал думать, чем бы мог ему помочь, но скоро безнадежно махнул рукой. Собрался было уходить, но тут увидел, что под воротником застегнутого на пуговицы пальто что-то шевелится. Это была маленькая собачонка, думаю, щенок, грязный, шелудивый, с большими грустными просящими глазами и оторванным ухом. Глядя на меня, он облизывался и заискивающе ерзал. Поразительно чистый розовый язычок. Человек и его пес. Милостивый Боже. Каждый должен кого-то любить, хотя бы крошечный кусочек чего-то живого.
Мэтти погиб, утонул, купаясь у колтонской плотины. Я не находил места от тоски, она сидела во мне много недель подобно большой печальной нахохлившейся птице. Потом в один прекрасный день она просто улетела. Так мы познаем, что любовь, как и горе, имеет предел.
К тому времени я добился этой метаморфозы, но ценой колоссальных физических и умственных усилий. Метаморфоза - мучительный процесс. Можно представить себе невыносимую агонию превращения гусеницы в бабочку: вот выпучиваются глаза, жировые клетки дробятся в радужную пыльцу крыльев, вот, наконец, лопается перламутровый панцирь куколки и, опьяненная, ошеломленная и ослепленная, она расправляет липкие подламывающиеся тонкие ножки.
Патрик обладал всеми качествами хорошей жены и, к счастью, был лишен двух худших: он не был женщиной и не плодоносил. (В наше время протестов и стремления к так называемой эмансипации я спрашиваю себя, до конца ли понимают женщины, как глубоко, всем своим нутром, до слез ненавидят их мужчины.)
Помню, как однажды он, будучи пьян, сказал, что чувство юмора - всего лишь обратная сторона отчаяния.
« Когда кто-то умер, это случается: разом заканчивается противостояние, и тот, кто при жизни казался скопищем пороков, человеком, с которым немыслимо дышать одним воздухом, теперь предстает в самом привлекательном свете; многие его поступки, позавчера казавшиеся вам отвратительными, сегодня вызывают у вас, следующего в лимузине за катафалком с гробом, не просто сочувственную улыбку, но чуть ли не восхищение. Какое отношение ближе к правде — безжалостно-придирчивое, допустимое по отношению к человеку до похорон, незаметно сложившееся в мелких баталиях повседневной жизни, или то, что наполняет нас печалью на семейных поминках, — даже постороннему судить трудно. Вид гроба, опускаемого в землю, может произвести в сердце огромную перемену: вы вдруг осознаете, что не так уж плохо думаете о покойном. Но что вид гроба производит в душе, занятой поисками истины? Не скажу, что знаю ответ на этот вопрос. »
Он и правда жил в каком то своем, личном раю. Как живут люди, добившиеся успеха. Добропорядочно. Осознавая, что повезло. Благодаря судьбу и Бога, ниспосылающих им милости. Справляясь с возникающими проблемами. И вдруг все это пропало — как отрезало. Помощь небес исчезла. И как теперь справиться с жизнью? Эти люди не созданы для неудач, а нестерпимые удары судьбы для них и вовсе губительны. Но разве кто-нибудь создан для вынесения нестерпимых ударов? Кто создан, чтобы выносить трагедии и несправедливость страдания? Никто. Трагедия человека, не созданного для трагедии, — это трагедия каждого.
Ты идешь к кому-то и думаешь: «Расскажу». Но зачем? Чтобы, как ты надеешься, облегчить душу? Вот почему ты так мерзко чувствуешь себя потом — душу-то ты раскрыл, но если все, о чем ты поведал, действительно ужасно и трагично, тебе становится не лучше, а хуже: обнажение, неизбежное при исповеди, только усугубляет страдание.
Преодолевая свою поверхностность и ограниченность, ты стараешься подходить к людям без надуманных ожиданий, без груза предрассудков, надежд или высокомерия, насколько возможно разоруженным, без пушек и автоматов, без стальных заградительных щитов толщиной в полфута; ты стараешься аккуратно ступать на цыпочках, а не взрывать землю тяжелыми гусеницами, подходить с полной готовностью к пониманию, как равный к равному, как (используя наше любимое изречение) человек к человеку, и все-таки ты обречен на непонимание, не меньшее, чем если бы ты оперировал мозгами танка. Непонимание происходит еще до встречи, в период, пока ты ее ожидаешь, продолжается, пока вы общаетесь, и закрепляется, когда, придя домой, ты рассказываешь кому-то об этой встрече. И поскольку они в основном так же поступают в отношении тебя, любое общение — это сбивающая с толку бессмысленная иллюзия, обескураживающая фарсовая сшибка неверных интерпретаций. И все-таки как же нам обходиться с этой невероятно важной частью жизни, именуемой другие, когда, как выясняется, она значит совсем не то, что мы ей приписываем, а нечто другое, смешное, потому что все мы лишены приспособлений, позволяющих понять невидимые мысли и невидимые цели другого? Неужели всем надо просто разойтись, запереть за собой двери и жить в полной изоляции, как это делают одиночки-писатели, запирающиеся в своих звуконепроницаемых кабинетах и конструирующие людей из слов, а потом проникающиеся уверенностью, что эти люди-слова куда ближе к реальности, чем люди подлинные, с которыми мы сталкиваемся ежедневно и которых никогда не сможем понять?
Ирония — одно из средств защиты и абсолютно бессмысленна, если твой путь — это путь божества.
А ведь каждый, кому исполнилось десять, знает, что никакая улыбка, даже такая обворожительная и теплая, не поможет тебе покорить то, что выступит против тебя, не поможет остановить тяжкий кулак, в неожиданную минуту готовый обрушиться на твою голову.
Он увидел, как трудно рассчитывать на то, что мы должны быть связаны друг с другом, и как редко мы в самом деле бываем связаны. Рождение, передача наследия, поколения, история — нет почти никакой надежды на то, что это действительно существует.Он увидел, что мы не связаны друг с другом, что эта связь — лишь видимость.
Преодолевая свою поверхностность и ограниченность, ты стараешься подходить к людям без надуманных ожиданий, без груза предрассудков, надежд или высокомерия, насколько возможно разоруженным, без пушек и автоматов, без стальных заградительных щитов толщиной в полфута; ты стараешься аккуратно ступать на цыпочках, а не взрывать землю тяжелыми гусеницами, подходить с полной готовностью к пониманию, как равный к равному, как (используя наше любимое изречение) человек к человеку, и все-таки ты обречен на непонимание, не меньшее, чем если бы ты оперировал мозгами танка. Непонимание происходит еще до встречи, в период, пока ты ее ожидаешь, продолжается, пока вы общаетесь, и закрепляется, когда, придя домой, ты рассказываешь кому-то об этой встрече.
„Но тогда был лишь один труп — само по себе ужасно, но все-таки есть возможность как-то замкнуться на этой «единичности явления», к тому же жена настаивает, глупо, конечно, но и альтернативы нет, ведь девочка в прошлом ее пациентка, ей дано обещание, профессиональная совесть не позволяет… Но теперь четверо. Это слишком, это уже неприемлемо.“Auszug aus: Рот, Филип. „Американская пастораль.“ Лимбус Пресс, 2007. iBooks.
Dieses Material ist möglicherweise urheberrechtlich geschützt.