Я не виню никого — и сразу всех.
По моему мнению, не считая тех, чье участие незначительно, в войне не выживает никто; люди на выходе — не те, что вошли.
… в войне не выживает никто; люди на выходе — не те, что вошли.
Впитывай, как земля, работай, точно фермер, наблюдай и выжидай, словно охотник.
У железных человеков от чрезмерной иронии разъедает души и ржавеет цель.
Ах, жалость к себе; думаю, мы честнее и искреннее всего, когда нам жаль себя.
Может, сами придумываем себе судьбы, и значит, в известном смысле, заслужили всё, что случается с нами, ибо нам не хватило ума придумать что-то получше.
Я не виню никого — и сразу всех.
По моему мнению, не считая тех, чье участие незначительно, в войне не выживает никто; люди на выходе — не те, что вошли.
… в войне не выживает никто; люди на выходе — не те, что вошли.
Впитывай, как земля, работай, точно фермер, наблюдай и выжидай, словно охотник.
У железных человеков от чрезмерной иронии разъедает души и ржавеет цель.
Ах, жалость к себе; думаю, мы честнее и искреннее всего, когда нам жаль себя.
О, я знаю, мы все меняемся, каждый день, каждое утро новыми существами вылупляемся из сонного кокона и видим невыразимо чужое лицо; любая болезнь и все потрясения до заданной степени старят и меняют нас… и все же, когда отступает болезнь и тускнеет шок, мы возвращаемся примерно в то же общество, что оставили, и вновь под него подстраиваемся. Но в подобном трехстороннем утешении нам отказано, если общество меняется не меньше нас и приходится воссоздавать наши «я», а равно и ткань этого общего мира.
Само предчувствие, что за физической жизнью должно быть нечто еще, наводит меня на мысль, что оно ошибочно. Мы слишком к нему приноровились, и если уж потворствовать этой антропопатии, я бы утверждал, что реальность едва ли упустит столь соблазнительный шанс, наверняка она чувствует себя обязанной нас разочаровать. В том, как все происходит, как действует, — всеобъемлющая грубость, всеохватная недостача церемонности и почтения, — они не дают упасть всем нашим благочестивым пожиткам и самым заветным институтам, пока мы живы, они опора нам и противник, но в них — все наши стремления и упадки, все обещания и ложь, все деяния и недеяния, и они в конце сметут нас на обочину с усилием меньшим, чем способна передать метафора.На эпопею нужно больше ошибок, случайных шансов, хаоса и неуместности, чем на жалкий анекдот, на героя — больше, чем на обычного человека. Наша истинная погибель — в романтике или в нашей вере в нее.И все-таки, должен признать, некий успех налицо; когда-то мы верили в счастливые охотничьи земли, гурий, настоящие дворцы, в небесные поля и в человекоподобных богов. Но сегодня среди тех, кому хватает ума осознать свое положение, господствует более изощренная духовность; беспредельная абсурдность замещает и смещает все, и в один прекрасный день, когда все мы станем прахом, волнами и частицами, те, кто придет вслед за нами, найдут непрерывность гораздо большую, нежели мы заслужили.А на нашей планетке смертна даже смерть, и конечны концы и дни; не бесконечны.Властью злобной, что сама по себе бессмысленна, бесцельна, а равно неумолима и неодолимо побеждена, мы познаем в конце концов, что все, кроме нового знания, сознанию враждебно и что наша любовь умирает с нами, а не наоборот. (Пока живет ничто, пускай живет ничто, пока.)Но с другой стороны, может, это они просто так говорят.Но я сомневаюсь и готов пойти на риск, как и на все остальное.
Зима - любимое время года, всегда была. Уже зима? Не знаю. Есть формальные признаки, календари и положение солнца, но, по-моему, просто сознаешь, как безвозвратно изменилось течение времен года; как внутренний зверь твой учуял зиму. Независимо от нашей хронологической разметки, зима навязана этому полумиру, холодное холодеющее небо и низкое снижающееся солнце высасывают ее из земли, она пропитывает душу, проникает в мозг через нос, меж зубов и сквозь пористую преграду кожи.
Торчки - довольно-таки жалкое зрелище, но богатые торчки еще хуже. Хуже баб.
- Но я хочу узнать тебя, - говорю я. - Хочу узнать, кто ты есть.
Он морщится, поворачивается ко мне и произносит, вначале повышая голос, а затем смягчая его:
- Никто никогда никого не узнаёт. Нам просто приходится мириться друг с другом. Ты никогда меня не узнаешь.
Даме, к которой я хожу на психологические консультации, я говорю, что чувствую приближение апокалипсиса. Она спрашивает меня, как мои успехи в игре на флейте.
И хотя все вокруг говорят на том же языке, что и я, - все мудачье какое-то.
Стив больше не слушает. Его не интересует так называемый разговор за столом. Он говорит с бразильцем. Спрашивает, может ли тот достать ему экстази к вечеру. На что бразилец говорит:
- Эта дрянь сушит спинномозговую жидкость, чувак.
- А не тот ли нынче век, когда всем плевать?
дети, которые умирают в колыбели, – самые умные, потому что интуитивно чувствуют, какая жизнь ужасная штука, и делают свой выбор
"Нам не о чем разговаривать - предупреждаю я его, и, что самое удивительное, - действительно не о чем."
По дороге я стащил у нее «Сто лет одиночества», выключил музыку и был таков, довольный и, пожалуй, в легкой растерянности. Я учился на последнем курсе. Она была приличной девушкой. Короче, потом она сказала всем, что у меня не встал.
"Когда жизнь дает трещину, крутые отправляются бухать"