– Ага, я сошла с ума. Мы ржем над Чонкиным, а Андропов умер… Страна погибает. Полный сюр… Я не могу больше слушать Чонкина, я не в силах смеяться. Не могу смеяться, когда мы все погибаем. Я не могу больше так жить, я не знаю, как мне вырастить ребенка, как не подохнуть тут.– Котенок, счастье не вовне, а внутри нас. У нас сегодня есть Чонкин, есть свежий творог, я держу тебя в объятьях, это полное, всепроникающее счастье. Разве нет?
– Конечно. И о том, как по ней проехалась страна. Хотя нашей семье повезло: никто, кроме тети Ириного отца и дедушкиного брата, не погиб на фронте, никого не угнали в Германию и не сожгли в концлагере, не замучили в подвале Лубянки. С нами страна обошлась милосердно. Она нас просто вытолкнула. Причем только тогда, когда те поколения, которые никогда не сумели бы приспособиться к новому миру, уже ушли. Меня до сих пор мучает вина перед мамой… Ты понимаешь, за что?– Понимаю… Меня тоже мучает. А ты помнишь, я спросил тебя тогда на океане… Почему американцам не свойственно задумываться о своих предках, о том, откуда они пришли? Ты сказала, что знаешь ответ.– Думаю, знаю. Они живут в благополучной стране, которая не корчится в полураспаде уже второй век…– Именно. Для них не так важно, как нам, знать, откуда они пришли. Идут себе в одну сторону, и по пути уже давно сбились в счастливое стадо. А вы, русские, все время на перепутье.– Мы, русские? А ты?– Да и я, в каком-то смысле, тоже. Я рад, что ты меня увезла в Америку, я бы в России точно стал наркоманом или алкоголиком. Э-эх… Как я тогда сказал, «примкнуть бы к носорогам, но уже поздно… К ним надо примыкать с самого начала». Но я не жалею, что не стал носорогом.
Как ее мать когда-то увезла собственную семью со Ржевского на окраину, она сама – тоже собственной волей – увезла свою семью на другой континент. Страна отпустила ее, а может, выпихнула. Зеркала разбились, осколки разлетелись. И она, и Танька ищут в них отражение своего будущего. Одна – настойчиво и осознанно, вторая – по наитию и бестрепетно, принимая за реальность увиденное в случайном осколке…
Он признавался ей в любви, ломая ее сопротивление ударами трости. Смешно до жути, страшно до безысходности, слушать нежное признание в любви под собственные крики, потому что им для нее не предусмотрено ничего другого. Макс думал, что этого хватит, можно заставить полюбить, вот так, ломая сопротивление и заставляя бояться.
Снова уставился в зеркало, пытаясь увидеть в нем, что именно прочтет в его глазах Александров. Нет, страха в них видно не было. Угрюмость — да, но не страх. Ну так он же не пацан, как Заяц, чтоб лыбиться. У него солидный бизнес, риски ежедневные. Кто из производственников в этой стране улыбки рассыпает? Никто.
Играл он всегда по-крупному, с тех самых пор как из первой загранки вернулся, и с каждым годом заходил на все более и более крутые виражи, только повышая ставки. Только так и можно. При крупных ставках и попутчиков набрать легче, раз Александров так прет — значит, знает, что делает. А помощь он помнит, людей ценит не только, когда они ему нужны — просто по жизни.
Кто не способен учиться на ошибках других, необучаем в принципе, — снова повторял Платон в самолете жене.
Либо себя исправлять, либо мир. Второе гораздо рациональнее и прибыльнее.
— Нет, Коль, я просто в Италии всегда добрею. Мы жесткие, часто агрессивные, иногда беспощадные, — продолжал Платон. — Все это есть, но больше нам это приписывают. Приписывают люди мелкие, которые всего страшатся, но втихую обворовать и смыться— это пожалуйста. И напоследок нагадить в знак благодарности.
— «Напасть и отобрать, украсть и перепрятать». Максима не нова, Платон.
— Это не максима, а медицинский факт.
Таня с набитым ртом продолжала рассказывать, как ее картины взяли на выставку в коммерческую клинику-спа по соседству, и одна уже продалась за восемь тысяч рублей.
— Это какая?
— Та, где женщина кудрявая, одна щека розовая, а другая синяя, помнишь?
— Не помню, дочур, если честно. Не нравится мне, что ты все абстракцией этой увлекаешься. У тебя пейзажи хорошо получаются. Натуралистично. А бабами разнощекими нельзя увлекаться... потом еще какая-нибудь глупость в голову полезет. Это все нервную систему расшатывает. Поняла меня?
— Не-а, — Таня стала качаться на стуле. — А я так вижу!
И это сейчас в тренде.
— В каком, к черту, тренде? Где ты этих глупостей наслушалась и бездумно повторяешь? Это у вас в школе так говорят?
— Угу. Почему глупостей? Тренд, нормальное слово.
— Нормальное, — буркнул Чернявин, — только бессмысленное.
Он метнул взгляд на жену. Вот до чего ее воспитание доводит.
Одна волком смотрит, другая «я так вижу» отвечает. Очень плохо, если она так видит, значит, с нервами не все в порядке.
Империя Скляра была огромна, а он все прикупал активы. Всеядно, без разбору, чего Александров, положа руку на сердце, до конца не понимал. Ладно еще в нулевых, когда деньги, казалось, не кончатся никогда, когда они возникали только что не из воздуха. Когда можно было собрать в одни руки с пяток заводиков в Подмосковье — где в цехах уже шустро клепали компьютеры по китайским схемам, а по дворам еще сновали бродячие собаки, — нарядно и нехлопотно упаковать их в презентации в виде высокотехнологичного концерна и легко собрать на лондонской бирже под миллиард. Но лафа кончилась, все стали считать деньги. Одному Скляру было хоть бы хны.
Из дали своего небытия Александров видел прошлые драмы, как будто в перевернутый бинокль. Он с трудом вспоминал, что когда-то у него была другая жизнь. Точнее, просто жизнь.
Банк же был не жилец. Может, и выстоял бы, но тогда зачем Александрову заштатный банк? Цепляться за него только потому, что когда-то он создал его собственными руками? Мало ли что мы создаем своими руками. Всегда надо быть готовым расстаться с тем, что создал. По воз-можности— себе не в убыток.
Катюня истерила, что нельзя было привозить ребенка из Англии. Александров признавал, что эти малолетние крысеныши— убогая компания, но иной среды в этой стране у сына быть не может. Те крысеныши, что перерастут подростковый идиотизм, станут людьми, остальные выпадут в осадок.
Чем больше мы живём, тем меньше нам хочется умирать.
У меня такое ощущение, что мы крадёмся по дракон ему пищеводу и недоумеваем, где же дракон!
О, как она выражалась! Это были исключительно цензурные слова, но собранные во едино, производили ошеломляющее впечатление.
Наши... взаимоотношения походили на дружбу кошки с собакой – собака брехала, кошка шипела, ко взаимному удовольствию.
... я... взялась за ум, то есть перешла на более продуманные и магически изощрённые штуки.
Бедный волк с гобелена! И как его угораздило нарваться на девочку с корзинкой?!
...скажи, как я могу доверять тебе, если ты сам мне не доверяешь?
... для неё смирится с потерей ущерба было труднее, чем с самим ущербом.
Итак, раз уж я сунула голову в пасть к вампиру, что мешает мне пересчитать его зубы?
Что ж, раз уж мне суждено погибнуть от зубов вампира, пусть, по крайней мере, это будет симпатичный вампир.
Нет, безнадёжно. Меня исправит только могила.