Молчание гораздо лучше побуждает собеседника говорить, чем неловко заданный вопрос – особенно если ты не знаешь, как его сформулировать.
– Конечно, не знаешь, – ответила она. – И не видишь того, что у тебя под носом. Мужчины! Если с неба вдруг польется суп, вы броситесь собирать его, вооружившись вилками.
Иногда глупость и бесстрашие есть ветки одного и того же куста.
Слова не вмещают в себя и не объясняют человека. Только сердце, и только если оно хочет.
В небесах этого мира должны парить драконы. Когда драконы исчезают, люди скучают по ним. Конечно, кто-то даже не вспоминает о них. Но некоторые дети с самых ранних лет смотрят в голубое летнее небо и ждут тех, кто никогда не приходит. Потому что они знают. В небесах должно быть чудо, но оно потускнело и исчезло. А мы с тобой должны его вернуть…
Удивительное дело: стоит человеку узнать, что от него что-то скрывают, и ему сразу начинает казаться, будто его предали.
Пытаясь разобраться со своими собственными проблемами, я часто забывал, что другим тоже приходится нести на своих плечах не менее тяжкую ношу.
Тайна остается скрытой, только пока она живет в сердце и разуме.
Но перемены доказывают тебе, что ты еще жив. Перемены часто означают, что мы становимся терпимее к тем, кто от нас отличается. Можем ли мы впустить их языки, обычаи, одежду и пищу в свою жизнь? Если да, тогда между нами возникают новые связи, благодаря которым война отступает на задний план. А если не можем, если мы считаем, что должны жить, как жили многие века до сих пор, в таком случае нам приходится сражаться за то, чтобы оставаться такими, какими мы хотим быть, или умереть.
Но после первой смерти, после первой мести за эту смерть она уже перестала быть ставкой в этой битве. Кровь вызывала кровь, и те, кто сражался, в конце концов забыли о ней.
Когда битва окончилась и обе армии отступили на холмы, потрепанные, изможденные, мокрые от крови и пота, можно было сказать, что они породили в долине третью армию. Неподвижную. Которая лежала, уткнувшись лицом в землю. Армию мертвых, которая родилась после долгих часов кровавой бойни. Армию всех тех, кто навеки остался лежать в пыльной долине у стен Массабы.
Подошёл к первому шкафу, открыл дверцу, вынул два первых ряда - и понял, что не смогу. Пока книги со мной, иллюзия нормальной жизни сохраняется. Смотреть на пустые полки, бояться даже подойти к разорённым шкафам... В общем, не хватило характера.
Здесь ещё не научились спешить, не умели требовать невозможного и отдавать приказы "Ни шагу назад!". К человеческой слабости столь охотно снисходили, что ему, пережившему Век-Волкодав, такое казалось просто невозможным. Двое командующих фронтами отказывались выполнить приказ и поднять солдать в генеральное наступление - и Главком смирялся, вместо того чтобы кликнуть комендантский взвод и расстрелять обоих. <...> На передовой, между двумя атаками, можно было подать рапорт - и отправиться в тыл. В этом не видели ничего невероятного, ибо человек ещё не стал колёсиком и винтиком, оставаясь созданием Божьим.
Знаете, там, где я... Там, где я жил, с просвещением всё в полном порядке. Его, считай, уже нет. По гражданской профессии я преподаватель, насмотрелся - особенно когда каждый год приходится встречать очередных первокурсников. Я часто пытался понять, с чего всё началось? Почему-то кажется, что с отмены преподавания логики. <...> В гимназии её когда-то читали, но потом заменили рисованием. Не эстетикой, не историей живописи даже - именно рисованием. Плоскостное изображение мира - без всякого анализа...
Секунды бывают очень долгими, пусть даже часы — от лучшего мастера. Время — не пленник тонких стрелок, Время свободно, оно течет своим вечным руслом, меняя скорость по собственному усмотрению. Самый краткий миг может длиться дольше часа, дольше года.
Фраза насчет «сослагательного наклонения» историками употребляется крайне редко. Ее обожают политики (в России, скажем, Геннадий Зюганов, а в «позднем» СССР — Михаил Горбачев) и повторяющие их заклинания журналисты. Любой грамотный историк прекрасно знает, что суть его работы как раз и заключается в постоянной возне с «сослагательными». Изучая причину того или иного события, каждый раз видишь «боковые отростки», иногда весьма и весьма разветвленные.
И я ждал потревоженной душой выхода Ромео из-за туч, атласного Ромео, поющего о любви, в то время как за кулисами понурый электротехник держит палец на выключателе луны.
...он болен, зол, пьян от тоски, он хочет солнца Италии и бананов.
Я сидел в стороне, дремал, сны прыгали вокруг меня, как котята.
Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.
Деревня плыла и распухала, багровая глина текла из её скучных ран. Первая звезда блеснула надо мной и упала в тучи. Дождь стегнул ветлы и обессилел. Вечер взлетел к небу, как стая птиц, и тьма надела на меня мокрый свой венец. Я изнемог и, согбенный под могильной короной, пошел вперед, вымаливая у судьбы простейшее из умений — уменье убить человека.
В закрывшиеся глаза не входит солнце.
Шакал стонет, когда он голоден, у каждого глупца хватает глупости для уныния, и только мудрец раздирает смехом завесу бытия.
Все смертно. Вечная жизнь суждена только матери. И когда матери нет в живых, она оставляет по себе воспоминание, которое никто еще не решился осквернить. Память о матери питает в нас сострадание, как океан, безмерный океан питает реки, рассекающие вселенную...
Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу.