В городе одиночество настоящее потому, что вокруг люди. Люди и больше никого — ни леса, ни реки, ни облаков в небе.
Начиная с первого дня бабьего лета, дольше смотрят вслед при расставании, а когда бабье лето кончается, то к взгляду присоединяют тяжелый вздох, а то и слезу. Удлиняется и обед. К нему прибавляются разные закуски вроде грибной или баклажанной икры, к чаю прибавляются пончики с повидлом, шарлотки с яблоками, вишневые наливки, смородиновые настойки, тайком расстегнутые пуговицы и долгие разговоры о таком количестве мешков выкопанной картошки и запасенных на зиму трехлитровых банок с солеными огурцами, маринованными помидорами и связок с сушеными грибами, которого, кажется, хватило бы не только на зиму, но даже и на небольшой ледниковый период. Если летом не читают ничего, кроме туристических путевок и авиабилетов, то уже в начале сентября начинают просматривать, пусть и невнимательно, газеты и не очень толстые журналы – обычно те, которые можно легко свернуть в трубочку, чтобы бить ими сонных осенних мух. К Покрову, когда мухи уже спят, понемногу переходят на небольшие книжки рассказов в мягких обложках с таким, однако, расчетом, чтобы в конце ноября быть готовым к толстым романам и даже двухтомникам.
*
В зале, посвященном советскому периоду истории Юрьевца, запомнился мне почетный диплом первой степени, выданный совхозу «Маяк» за то, что он, среди прочего, вырастил девятнадцать целых и три десятых поросенка на свиноматку. Представляю, как директор совхоза, в облаках синего папиросного дыма, высчитывал этих поросят до сотых долей, а потом осторожно округлял до десятых, боясь ошибиться, как обмывали полученный диплом и закусывали тремя десятыми поросенка…
Зимний уют уютнее летнего. Окуклишься в толстые шерстяные носки, вязаные тапки на кожаной подошве, толстый жилет, сшитый из вытертых остатков жениной цигейковой шубы, подбросишь дров в печку, нальешь полную кружку горячего чаю с медом и мятой, наберешь черных сухарей, посыпанных крупной солью, возьмешь толстую книжку пятьдесят четвертого или даже шестидесятого размера, откроешь ее на какой угодно странице, закроешь и станешь мечтать в заледеневшее окно, еще со вчерашнего вечера предусмотрительно заметенное снегом так, чтобы осталась прозрачной только часть не больше узкой ладони с тонкой и извилистой морозной линией жизни, перечеркивающей толстый белый дым из трубы соседского дома, высоченную липу, с прибитым к черному стволу пустующим скворечником, и гоняющего по двору воробьев щенка, которого, как ни старайся, не только перечеркнуть, но даже и разглядеть в облаке сверкающей снежной пыли невозможно.
Тут надо бы воскликнуть что-то патриотическое вроде «Никогда не победить того народа…», но я не патриот. Патриот – он как муж. Любит родину по расписанию и в строго отведенных для этого местах – на митингах, в Думе, в телевизоре. Это его работа – родину любить. И уж он ее так… и этак… Буквально как в том анекдоте – когда вышел потом покурить на балкон, а соседи тебе аплодируют. У патриота без аплодисментов… не получается. Нравится родине или нет, что она испытывает при этом… да какая, собственно, разница. Лишь бы патриот не требовал от нее подняться с колен – так хоть рожи его, противной, не видать и угаром патриотическим не несет. Если честно – она уже давно имитирует оргазм…
Как сказано Вийоном по совершенно другому поводу: «Где ныне прошлогодний снег?».
Я заметил, что все сторонники абортов – это люди, которые уже успели родиться.
Он родился в то время, когда слова «энтузиаст» и «дурак» не были синонимами.
Все мы, русские люди, до старости остаемся в чем-то ребятишками, вечно ждем подарков, сказочек, чего-то необыкновенного, согревающего, даже прожигающего душу, покрытую окалиной грубости, но в середке незащищенную, которая и в изношенном, истерзанном, старом теле часто ухитряется сохраняться в птенцовом пухе.
Ни ума, ни заклику, как говорится!
У райских врат стучаться бесполезно...
Кто будет спорить против нужности, против пользы для каждого из миллионов, миллиардов киловатт? Никто, конечно! Но когда же мы научимся не только брать, брать- миллионы, тонны, кубометры, киловатты, - но и отдавать, когда мы научимся обихаживать свой дом, как добрые хозяева?..
Аким трепал Розку по пушистому загривку, скреб ногтем за чуткими ушами. Розка, уткнувшись хозяину в колени сырой, чист ой мордой, притихнув, глядела снизу вверх с покорной ласковостью. "Ты только не бей меня, и все будет ладно", - говорил ее взгляд.
Женщина — тварь божья, за нее и суд и кара особые.
Тишина. Такая тишина, что собственную душу, сжавшуюся в комок, слышно.
С детьми и собаками Аким умел ладить, они его любили - верный признак души открытой и незлой.
Кто держится на своих собственных ногах, живет своим умом, при любом соблазне хлебает только под своим краем, не хватая жирных кусков из общего котла, характер свой на дешевку не разменивает, в вине себя не топит, пути своей жизни не кривит - у того человека свое отдельное место в жизни и на земле, заработанное им и отвоеванное. Остальное все в хлам, в утиль, на помойку!
Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них. Вот долдоним: дети – счастье, дети – радость, дети – свет в окошке! Но дети – это еще и мука наша! Вечная наша тревога! Дети – это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу – все наголо видать. Дети могут нами закрыться, мы ими – никогда. И еще: какие бы они ни были, большие, умные, сильные, они всегда нуждаются в нашей защите и помощи. И как подумаешь: вот скоро умирать, а они тут останутся одни, кто их, кроме отца и матери, знает такими, какие они есть? Кто их примет со всеми изъянами? Кто поймет? Простит?
" Коли почалася війна з Росією, він в особистій розмові із генералом Браухічем - його призначили тоді командуючим Східного фронту - недоречно нагадав відомий вислів Наполеона, що російського солдата "мало вбити, його ще треба штовхнути, щоб він упав". "
" О, він би довів усю згубність стратегії і тактики Гітлера! Але що він може зробити? Нічого! Мовчати, не прохопитися жодним необережним словом, яке б натякнуло на думки, що снуються зараз в голові: адже страшно не тільки сказати, а навіть подумати, що для успішного закінчення війни треба ліквідувати Адольфа Гітлера!".
Когда денег мало, их не ценишь, а когда есть капитал - его хочется увеличить!
Единственное, непререкаемое право, которое существует на земле, - это право силы.
Хотелось так мчаться вперёд,в вечность ,где можно стать самим собою ,где вместо игры , двусмысленных фраз ,намёков ,можно откровенно и прямо сказать единственное слово,готовое сорваться с губ:"Люблю!".
Огромный кадык то поднимался до самого, казалось, рта, то вновь падал за высокий воротник коричневой рубашки.
Четыре года люди боялись неба, с которого со свистом и воем низвергалась смерть. Четыре года люди с болью разворачивали газеты, ведь даже победы приносили новые утраты. Тревожно открывали наглухо занавешенные на ночь окна. Со страхом разворачивали треугольнички фронтовых конвертов. Осторожно спрашивали друг друга об общих знакомых и друзьях. Ибо всюду, везде можно было услышать страшное и неумолимое слово: смерть.
И вот впервые за эти долгие годы люди убедились, что небо снова на диво чистое, что по нему уже не плывут уродливые, украшенные крестами корабли смерти. А пьянящий майский воздух, врывающийся в широко распахнутые окна, не приносит с собой смрада пожарищ. И люди, дышали полной грудью, упиваясь воздухом, который словно вобрал в себя и сияние солнца и жизнерадостность весны, и счастье бытия.
На улицах здоровались совсем незнакомые люди. А если случайно встречались двое друзей и бросались друг другу в объятия со словом «жив!» - прохожие останавливались, чтобы нарадоваться вместе с ними.
И у всех если не на губах, то в сердце, во всем существе жило одно, такое прекрасное и одинаково радостное для всех слово - МИР!
О, теперь люди стали ценить его! Теперь не было слова дороже, чем это. Ибо все знали: война - это смерть, мир - это жизнь!
Я могу погибнуть при любых обстоятельствах - ни за что в нашем мире ручаться нельзя. Но одно я знаю твердо: изменником родины я никогда не стану!