С того дня я влюбился в Алешу. Нельзя дать другого названия тому чувству страстной нежности, какая охватывала меня при представлении его лица, улыбки. В классе на уроках, дома на постели я все думал о нем, и мое детское сердце, еще не уставшее любить и страдать, сжималось от горячей жалости. Приходилось мне еще несколько раз видеть Алешу, стоящим и безмолвно, терпеливо дожидающим у чьи-нибудь дверей. Скованный строгим приказом, я только издали провожал Алешу любовным взглядом. С Василием я о нем уже не говорил, так как вместо прежних шуток Василий резко заметил мне, что таких Алеш много и про всех не наплачешься.
Жизнь бессмысленна и пуста, когда она осмысленна и занята, заполнена.
Когда она пуста, среди угрызений совести, скуки и грязной посуды что-то яснее понятно и видимее то, что невидимо за смыслом. Так оно и случается, и тогда плачешь, плачешь.
(...) Есть страхи более необъяснимые, более едкие, чем страх смерти. Это страх непоправимого греха, нестерпимой вины и ответственности.
Уже давно ночь, а еще так жарко и больно лежать; и как я ничего не замечаю, когда владею собою, но стоит мне распуститься, и мне от всего становится больно.
Русские, женственно-чувствительные, вообще не умели стоически-величественно носить свою бедность, они всегда подражали кому-то одеждой — то каким-то бедным американцам, то художественному беспорядку, они тенденциозными голосами окликали друг друга, в поисках угощения кочевали между столами, разнообразно фальшивя, молчаливее и достойнее других были редкие довоенные эмигранты, двадцать лет сидящие здесь, про которых говорили, что когда земля начала освобождаться от потопа и выросла первая пальма, около нее появился столик и за ним — они; видимо, они еще помнили какую-то совершенно другую Европу.
Своя атмосфера есть редкое, таинственное, счастливое совпадение нескольких настроений досугов и людей. Поняв что-то вместе, друзья защищаются ею от внешнего мира, который есть река забвения. Яркий и наглый поток, где среди шума и переполоха все отрицают друг друга, все смеются друг над другом, все взглядом или метким словом стараются стереть друг друга с лица земли. Огромное «Нет» несется отовсюду, все толкаются словами, все кипят и изнемогают в словах.В то время все у нас было особенным и своим. Мы особенным образом молчали, усмехались и делали особые паузы. И столько вещей было уже условлено, столько времени экономилось своим условным языком. Или еще больше: простое голосовое отклонение, сколько давало оно понять, ибо мы не торопились, не топтали друг друга словами, не доказывали.
О, жалость к низшей жизни, жалость к глазам, которым больно от мелких букв.
Жалость к сердцу, которому трудно подниматься по лестнице, и оно жалобно стучит, как матрос в железную стену.
Жалость к мозгу, которому хочется развлечений. Жалость к губам, которые ищут прикосновений. Жалость к дьяволу, тоскующему в костях, жалость к половому члену.
Лицом к земле, головою в снег, слезы — сон.
Мир суров и прекрасен для зрителя. Но едва забудешься и пожалеешь его, он становится невыносим.
- Да откуда вы знаете, - как будто возмутился вдруг Аполлон Безобразов, - что цель мира заключается в счастии людей или в красоте, да сами вы можете ли вынести зрелище чужого счастья и не предпочитаете ли ему явно возвышенную трагедию и благородную гибель?
Так всегда думаешь, что это ещё не те люди, стоящие, чтобы ими по-настоящему заняться, и вечно ждёшь кого-то, а жизнь тем временем уже прошла, и это были именно те, выбранные судьбою свидетели жизни, которые всю её помнят, несут в сердце, и вот уже я их никогда не увижу, никогда; и где прелесть этого слова, которое мне всегда так нравилось, а теперь, когда "никогда" началось, как всё это вышло совсем по-другому и гораздо больнее.
Волоча ноги, я ушел от родных; волоча мысли, я ушел от Бога, от достоинства и от свободы; волоча дни, я дожил до 24 лет.
ПАСТУХ, МОЛОКО И ЧИТАТЕЛЬ
БасняОднажды нес пастух куда-то молоко,
И так ужасно далеко,
Что уж назад не возвращался.Читатель! он тебе не попадался?
Не совсем понимаю: почему многие называют судьбу индейкою, а не
какою-либо другою, более на судьбу похожею птицею?
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ КРОНШТАДТА
Еду я на пароходе,
Пароходе винтовом;
Тихо, тихо всё в природе,
Тихо, тихо всё кругом.
И, поверхность разрезая
Тёмно-синей массы вод,
Мерно крыльями махая,
Быстро мчится пароход.
Солнце знойно, солнце ярко;
Море смирно, море спит;
Пар, густою чёрной аркой,
К небу чистому бежит…На носу опять стою я,
И стою я, как утёс,
Песни солнцу в честь пою я,
И пою я не без слёз!С крыльев[3] влага золотая
Льётся шумно, как каскад,
Брызги, в воду упадая,
Образуют водопад, —И кладут подчас далёко
Много по морю следов
И премного и премного
Струек, змеек и кругов.
Ах! не так ли в этой жизни,
В этой юдоли забот,
В этом море, в этой призме
Наших суетных хлопот
Мы — питомцы вдохновенья —
Мещем в свет свой громкий стих
И кладём в одно мгновенье
След во всех сердцах людских?!Так я думал, с парохода
Быстро на берег сходя;
И пошёл среди народа,
Смело в очи всем глядя.
ЖЕЛАНИЯ ПОЭТАХотел бы я тюльпаном быть,
Парить орлом по поднебесью,
Из тучи ливнем воду лить
Иль волком выть по перелесью.Хотел бы сделаться сосною,
Былинкой в воздухе летать,
Иль солнцем землю греть весною,
Иль в роще иволгой свистать.Хотел бы я звездой теплиться,
Взирать с небес на дольний мир,
В потёмках по небу скатиться,
Блистать, как яхонт иль сапфир.Гнездо, как пташка, вить высоко,
В саду резвиться стрекозой,
Кричать совою одиноко,
Греметь в ушах ночной грозой…Как сладко было б на свободе
Свой образ часто так менять
И, век скитаясь по природе,
То утешать, то устрашать!Опубл. 1854
Агафонов, не чувствуя себя, сел на гранитную скамью, вынул листок и карандаш и стал сочетать, как некогда, первые приходившие ему в голову слова. Получилась первая строка. Он сидел над ней и ее осмыслял, затем стал удалять столкновение звуков, затем синтаксически упорядочивать и добавлять вторую строку. Снова, как коробочки, для него раскрывались слова. Он входил в каждую коробочку, в которой дна не оказывалось, и выходил на простор, и оказывался во храме сидящим на треножнике, одновременно и изрекающим, и записывающим, и упорядочивающим свои записи в стих.
Гордый, как бес, он вернулся на набережную.
В городе ежегодно звездные ночи сменялись белыми ночами. В городе жило загадочное существо – Тептелкин. Его часто можно было видеть идущего с чайником в общественную столовую за кипятком, окруженного нимфами и сатирами. Прекрасные рощи благоухали для него в самых смрадных местах, и жеманные статуи, наследие восемнадцатого века, казались ему сияющими солнцами из пентелийского мрамора. Только иногда подымал Тептелкин огромные, ясные глаза свои – и тогда видел себя в пустыне.
Вот сейчас автор готовит гробик двадцати семи годам своей жизни. Занят он ужасно. Но не думайте, что с целью какой-нибудь гробик он изготовляет, просто страсть у него такая. Поведет носиком – трупом пахнет; значит, гроб нужен. И любит он своих покойников, и ходит за ними еще при жизни, и ручки им жмет, и заговаривает, и исподволь доски заготовляет, гвоздики закупает, кружев по случаю достает.
Мы люди культурные, мы все объясним и поймем. Да, да, сначала объясним, а потом поймем – слова за нас думают. Начнешь человеку объяснять, прислушаешься к своим словам – и тебе самому многое станет ясно».
Пусть читатель не думает, что Тептелкина автор не уважает и над Тептелкиным смеется, напротив, может быть, Тептелкин сам выдумал свою несносную фамилию, чтобы изгнать в нее реальность своего существа, чтобы никто, смеясь над Тептелкиным, не смог бы и дотронуться до Филострата. Как известно, существует раздвоенность сознания, может быть, такой раздвоенностью сознания и страдал Тептелкин, и кто разберет, кто кому пригрезился – Филострат ли Тептелкину или Тептелкин Филострату.
Неизвестный поэт смотрел вдаль.На небе перед ним постепенно выступал страшный, заколоченный, пустынный, поросший травой город – друзья шли по освещенной, жужжащей, стрекочущей, напевающей, покрикивающей, позванивающей, поблескивающей, поигрывающей улице, среди ничего не подозревавшей толпы.
С некоторых пор, с опозданием на два года, в городе – я говорю о Петербурге, а не о Ленинграде – все заражены были шпенглерианством. Тонконогие юноши, птицеголовые барышни, только что расставшиеся с водянкой отцы семейств ходили по улицам и переулкам и говорили о гибели Запада.Закат Европы
– Как хорошо мне с вами, – сказала Муся. – Мне он говорил, – она показала глазами на неизвестного поэта, разговаривающего с вечным юношей, – что вы последние, уцелевшие листы высокой осени. Я это не совсем поняла, хотя кончила университет; но ведь теперь в университетах не этому совсем учат.
Взглянул Тептелкин в окно, не идет ли к нему неизвестный поэт, и увидел, что идет, палочкой постукивает, шляпой помахивает, новую рукопись несет.
«Вот сейчас попирую в стране неизвестной», – подумал Тептелкин и побежал дверь отпирать.
Поцеловались. Ругнули современность. Духовно плюнули на проходивших пионеров.– Экое поколение растет, без всякого гуманизма, будущие истинные представители средневековья, фанатики, варвары, не просвещенные светом гуманитарных наук.
На дороге появилась сморщенная цыганка в высоких смазных сапогах. Увидев башню и компанию, она быстро побежала к ней:
– Дай погадаю, дай погадаю! Глаза твои заграничные! Ходила она между лежащими, сидящими и стоящими.
– Не надо, не надо, – отвечали ей, – мы свое будущее знаем.