С детьми и собаками Аким умел ладить, они его любили - верный признак души открытой и незлой.
Кто держится на своих собственных ногах, живет своим умом, при любом соблазне хлебает только под своим краем, не хватая жирных кусков из общего котла, характер свой на дешевку не разменивает, в вине себя не топит, пути своей жизни не кривит - у того человека свое отдельное место в жизни и на земле, заработанное им и отвоеванное. Остальное все в хлам, в утиль, на помойку!
Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них. Вот долдоним: дети – счастье, дети – радость, дети – свет в окошке! Но дети – это еще и мука наша! Вечная наша тревога! Дети – это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу – все наголо видать. Дети могут нами закрыться, мы ими – никогда. И еще: какие бы они ни были, большие, умные, сильные, они всегда нуждаются в нашей защите и помощи. И как подумаешь: вот скоро умирать, а они тут останутся одни, кто их, кроме отца и матери, знает такими, какие они есть? Кто их примет со всеми изъянами? Кто поймет? Простит?
Клубы придуманы для тех, кто не может завести друзей обычным путем. Для зануд и убийц
Если женщину вообще интересуют машины, то ее интересует то же самое, что и мужчину. Мощность. Внешний вид. Управляемость
.
В какой-то момент человек последний раз занимается любовью, еще не зная об этом. Может, если бы он знал, то вложил бы больше старания в свою лебединую песню
Иногда я спрашиваю себя, что уже делал последний раз. Катался на лыжах? Летал на истребителе? Зажигал на вечеринке до рассвета? Эти мысли всегда наполняют меня грустью и решимостью никогда, никогда не скучать. Жизнь слишком коротка, и оставшееся время слишком ценно.
Зачем таиться за спиной?
Усталый я, но не слепой.
Доверия семьи лишился?
Ах, не на той, дурак, женился!
Но вот проблема в чем, друзья:
Судьбу жены решаю я.
Она моя! И мне судить,
Как лучше с нею поступить.
Не лезьте по руку, прошу!
За сим... откланяться спешу.- Вот ведь... Демонов поэт! - Иргис ухмыльнулся, глядя на светящиеся алым слова. - Даже послать нас подальше умудрился вежливо и в рифму.
Катерина выразительно на него посмотрела, и сомнений в том, что она имела в виду под словом "это", у него не возникло. Зато возникло чувство крайнего удивления. Она что, серьезно так о нем думает? Да за кого эта женщ-щ-щина его принимает?! За озабоченное животное? Он вовсе не собирался тащить ее в ближайшие кусты!
Или собирался?
На что только не пойдешь для достижения поставленной цели.
Я не ревнива! Совершенно не ревнива, угу. Да и к кому, собственно, ревновать? К этой фиолетовой вешалке, которая приводила себя в более-менее приличный вид больше часа? А толку?
- Чудо ты мое, - до неприличия нежно прошептал Хранитель и, игнорируя возмущенный писк, сгреб меня в объятия.
- Раздавишь, дурак, - пропыхтела ему в шею, но вырываться не стала.
Ну и пусть меня ломает, как при высокой температуре. Пусть болит в груди и щиплет шею. Подумаешь, фигня какая. Зато я жива, и мы вместе! Что вообще может быть лучше, чем сидеть вот так рядом с любимым, чувствовать его тепло, его силу, его заботу... Знать, что он твой навсегда...
... любую историю можно подать по-разному: что-то приукрасить, умолчать о мелочах, и сразу восприятие одних и тех же событий изменится.
"Так вот она, война, вот она, жизнь, - думал Кондратьев с облегчением и любовью к этим людям, родственно и крепко связанным с ним судьбою и кровью. - Вот оно, простое и великое, что есть на войне. Вот она, жизнь! Остались прекрасное звездное небо, осенний студеный воздух, дыхание Шуры, соленые остроты Деревянко, смех Бобкова и Цыгичко. И это движение под Млечным туманно шевелящимся Путем... И я... я сам не знаю, буду ли жить, буду ли, но люблю все, что осталось. люблю... Ведь человек рождается для любви, а не для ненависти!"
В углу над лавками поблескивал закопченный и древний лик иконы, как скорбная, от века, память о человеческих ошибках, войнах, поисках истины и страданиях. Этот лик какого-то святого, темнеющий над любовно вышитыми кем-то и повешенными крест-накрест белыми холщовыми рушниками, искоса печально глядел в свет аккумуляторных ламп. И Бессонов, чуть усмехнувшись, неожиданно подумал: «А ты-то что знаешь, святой? Где она, истина? В добре? Ах, в добре… В благости прощения и любви? К кому? Что ты знаешь обо мне, о моем сыне? О Манштейне что знаешь? О его танковых дивизиях? Если бы я веровал, я помолился бы, конечно. На коленях попросил совета и помощи. Но я не верую в Бога и в чудеса не верю. Четыреста немецких танков — вот тебе истина! И эта истина положена на чашу весов — опасная тяжесть на весах добра и зла. От этого теперь зависит многое: четырехмесячная оборона Сталинграда, наше контрнаступление, окружение немецких армий. И это истина, как и то, что немцы извне начали контрнаступление. Но чашу весов еще нужно тронуть. Хватит ли у меня на это сил?..»
На уголке фотокарточки белыми буквами: "Сочи, 1938 год". "Почему он сохранял именно эту фотокарточку? Значит, девочка — его дочь? Есть ли в документах фотокарточка его жены? А что это добавит, объяснит? Нет, не могу смотреть, не могу узнавать подробности его жизни после его смерти! Почему мы всегда хотим узнать о человеке после его смерти больше, чем знали при жизни?"
Не терпит кишка - уйди в дальний окоп, чтоб солдаты не видели, и застрелись. Но молча. Молча!
Если батальон погибнет, то с верой. Без веры в дело умирать страшно...
Не столько из-за Верочки избил эту тыловую амебу, сколько из-за того, что на подхалимских докладах делал карьеру на войне, стервец! Есть на войне, Ермаков, одна вещь, которую не прощаю: на чужой крови, на святом, брат, местечко делать!
- Как же дивизия-то?.. Или впустую все?
- Когда убиваешь немца, который убивает тебя, значит, не впустую. Родину не защищают впустую!
— Нет, мне не повезло, господин генерал. Ваши солдаты, которые не убили меня в воронке, а держали, как свинью, на холоде и сами замерзали, — фанатики. Они беспощадны к самим себе! Я их просил, чтобы они убили меня. Убить меня — было бы актом добра, но они не убили. Это не загадка славянской души, это потому, что я добыча. Не так ли? Вы считаете нас злыми и жестокими, мы считаем вас исчадием ада… Война — это игра, начатая еще с детства. Люди жестоки с пеленок. Разве вы не замечали, господин генерал, как возбуждаются, как блестят глаза у подростков при виде городского пожара? При виде любого бедствия. Слабенькие люди утверждаются насилием, чувствуют себя богами, когда разрушают… Это парадокс, чудовищно, но это так. Немцы, убивая, поклоняются фюреру, русские тоже убивают во имя Сталина. Никто не считает, что делает зло. Наоборот, убийство друг друга возведено в акт добра. Где искать истину, господин генерал? Кто несет божественную истину? Вы, русский генерал, тоже командуете солдатами, чтобы они убивали!.. В любой войне нет правых, есть лишь кровавый инстинкт садизма. Не так ли?
— Хотите, чтобы я вам ответил, господин майор? — спросил сухо Бессонов, останавливаясь перед немцем. — Тогда ответьте мне: в чем смысл вашей жизни, если уж вы заговорили о добре и зле?
— Я нацист, господин генерал… особый нацист: я за объединение немецкой нации и против той части программы, которая говорит о насилии. Но я живу в своем обществе и, к сожалению, отношусь, как и многие мои соотечественники, к мазохистскому типу, то есть я подчиняюсь. Я не всадник, я конь, господин генерал. Я зауздан…
— Очень любопытное соотношение, — усмехнулся Бессонов, устало опираясь на палочку. — Парадоксальное соотношение коня и всадника. Нацист, пришедший с насилием в Россию, против насилия, но выполняет приказания, грабит и жжет чужую землю. Действительно — парадокс, господин майор! Ну, так как вы мне задали вопрос, господин майор, я вам отвечу. Мне ненавистно утверждение личности жестокостью, но я за насилие над злом и в этом вижу смысл добра. Когда в мой дом врываются с оружием, чтобы убивать… сжигать, наслаждаться видом пожара и разрушения, как вы сказали, я должен убивать, ибо слова здесь — пустой звук. Лирические отступления, господин майор!..
Бессонов открыл глаза, но не вставал. А между тем говорил себе, что нужно встать, взять кружку с приготовленным для него чаем, выпить чай и прежним, уже привычным всем, войти в соседний блиндаж, где сейчас ждали его последних перед утром распоряжений, где был знакомый аккумуляторный свет, карты, телефоны, рация, позывные, — ибо давно знал: немилосердный удар вечности, опаляющий душу, не прекращает ни войны, ни страданий, не отстраняет живых от обязанности жить. Так было и после известия о судьбе сына.
Немилосердный удар вечности, опаляющий душу, не прекращает ни войны, ни страданий, не отстраняет живых от обязанности жить.
Бессонов давно усвоил, что на войне лишние слова — это пыль, заволакивающая порой истинное положение вещей.
Корни предательства всегда уходят в прошлое. У молодых прошлого нет.