Так вот, изучая мужчин, как зверей в зоопарке, Маргарита вдруг поняла, что все они ищут и требуют внимания женщин. Любых. Матерей, жен, сестер, невест, дочерей и бабушек. Если не получают – капризничают, топают ногами, громко кричат и ведут себя как младенцы, не умеющие говорить. Тогда как девочек с колыбели учат ждать, терпеть, вести себя тихо и прислуживать мужчинам.
– Вот так, сынок, главное, всегда помни – твое счастье в твоих руках! Главное – не испугаться!
Главный вывод, который я сделала после произошедших событий: когда в жизни случается беда, ты остаёшься с нею один на один.
Если и существует лекарство от измен, то это внутренняя женская сила, самоценность, самоуважение.
Не гордыня и снобизм, а чёткое и глубокое понимание своей индивидуальности, неповторимости, привлекательности.
Любовь к себе делает женщину неуязвимой, потому что она никогда и ни с кем себя не сравнивает.
Можно накачать губы, сделать грудь, нарастить ресницы и волосы, но спокойную уверенность, самодостаточность, абсолютную независимость и душевное тепло не купишь ни за какие деньги.
Именно такие женщины меняют мир.
Август уходил на цыпочках, а с ним, пятясь и раскланиваясь, уходило со сцены лето. Невидимые художники уже меняли декорации: добавляли свинцовых и золотистых оттенков в пока еще по-летнему яркую палитру.
Не помню, кто сказал: «Счастливый брак — это когда люди дают ЖИТЬ друг другу».
Правильно на сто процентов.
Не ущемляют свободу, не загоняют в рамки, не начинают перевоспитывать.
Лекарство от измен — это осознание, что предать можешь только ты сам себя.
Когда видишь человека, который тебя не любит, не уважает, не дорожит тобой, и продолжаешь с ним жить, закрывать глаза на неудобную правду, надеяться, что он изменится.
Нет, не изменится…
Изменит — вот это более вероятно.
Откуда взять нормальную жизнь, зная, что тебя здесь одну оставил, умирать оставил... Да лучше я сам под плетью умру, не привыкать, что мне могут сделать такого, чего ещё не делали?
Дыши, родная, думаешь, не вижу, в каком ты состоянии, да ты до дома не доедешь, так в машине и найдут. А тот, кто тебя прикрывал, видимо, гонится за нападавшими. Дрянная свобода пленительной стервой мелькнула, ароматом своим пьянящим манит, за что мне такие решения, демон бы всё побрал!
Знаете, что такое надежда?
Не мечта — реальность. Не фантазия — возможность.
Надежда — это когда ты стоишь на краю пропасти, смотришь вниз, в черноту — и видишь свет. Далёкий, слабый, может — обманчивый.
Но — свет.
И как будем вам главного принца делить? – поднимаю бровь, с трудом вспоминая, для чего я здесь. – Пополам? Вертикально или горизонтально? Кому нижнюю?
В какой-то момент проходишь до дна своего страха и выворачиваешь его наизнанку. И понимаешь, что он больше не властен над тобой. Потому что есть ты, любимая.
Не расслабляйся, раб. Чем больше грезишь, тем страшнее оказывается реальность.
Знаете, что такое прощение?
Не забвение — я уже говорила. Не оправдание.
Прощение — это когда ты решаешь отпустить. Не ради того, кто причинил боль. Ради себя. Чтобы освободить место — для чего-то нового.
Какая же всё-таки паршивая вещь надежда. Она заставляет нас обманывать себя, закрывать глаза на очевидное и превращаться в логически несостоятельных идиотов
Свободу тоже не каждый осилит.
Ну почему всегда приходится выбирать из двух зол, почему не из двух добр?!
Пока человек чувствует боль – он жив. Пока человек чувствует чужую боль – он человек. (Франсуа Гизо)
Подружка, как-никак, чтоб ей в аду гореть тысячелетиями.
И я и вы, конечно, много раз слыхали о том, что настоящее правильное мнение о человеке создается в наших сердцах исключительно по первому взгляду. Это, по-моему, глубочайшая неправда. Множество раз мне приходилось видеть людей с лицами каторжников, шулеров или профессиональных лжесвидетелей... – и они потом оказывались честными, верными в дружбе, внимательными и вежливыми джентльменами. С другой же стороны, очень нередко, обаятельное, украшенное сединами и цветущее старческим румянцем, благодушное лицо и благочестивая речь скрывали за собой, как оказывалось впоследствии, такого негодяя, что перед ним любой лондонский хулиган являлся скромной овечкой с розовым бантиком на шее.
По совести говоря, благодаря моей неистощимой энергии и умеренности я не особенно нуждался. У меня был желудок, как у верблюда, сто пятьдесят английских фунтов весу без одежды, здоровые кулаки, крепкий сон и большая бодрость духа. Я так приспособился к бедности и к необходимым лишениям, что мог не только посылать время от времени кое-какие гроши моей младшей сестре Эсфири..., – но и следить напряженно за наукой и общественной жизнью, читал газеты и ученые журналы, покупал у букинистов книги, абонировался в библиотеке. В эту пору мне даже удалось сделать два незначительных изобретения... Надо сказать, что не я воспользовался плодами моих изобретений – ими воспользовались другие. Но я оставался верен науке, как средневековый рыцарь своей даме, и никогда не переставал верить, что настанет миг, когда возлюбленная призовет меня к себе светлой улыбкой.
Жаль только, что этот прекрасный, добрый и религиозный человек по субботам аккуратно напивался, как язычник, и имел в эти дни большую склонность к боксу.
Я не попал в комплект будущих ученых. Еще больше: мне не посчастливилось даже достать место преподавателя или тутора в каком-нибудь из лицеев или в средней школе: я попал в какую-то заколдованную, неумолимую, свирепую, равнодушную, длительную полосу неудачи. Ах, кто, кроме редких баловней судьбы, не знает и не нес на своих плечах этого безрассудного, нелепого, слепого ожесточения судьбы? Но меня она била чересчур упорно.
Ни на заводах, ни в технических конторах – нигде я не мог и не умел пристроиться. Большей частью я приходил слишком поздно: место уже бывало занято.
Во многих случаях мне почти сразу приходилось убеждаться, что я вхожу в соприкосновение с темной, подозрительной компанией. Еще чаще мне ничего не платили за мой двух-трехмесячный труд и выбрасывали на улицу, как котенка. Нельзя сказать, чтобы я был особенно нерешителен, застенчив, ненаходчив или, наоборот, обидчив, самолюбив и строптив. Нет, просто обстоятельства жизни складывались против меня.
И весь путь от окружного суда до гостеприимного дома Ульяновых я повторял слова, сказанные старообразным секретарем, когда я подавал ему заявление: «Все поправимо, одна лишь смерть непоправима!»
— Нет, Николай Афанасьевич, я не курю, — с нажимом ответил Владимир. — Я маме слово дал — никогда не баловаться табаком.
Сказал — как отрезал. И я понял одновременно две вещи. Первое — что к любому данному слову, а тем более слову, данному матери, мой молодой друг относится более чем серьезно