Нельзя жить в постоянном предчувствии гибели — это иссушает душу. Монахи Линдисфарна, должно быть, насвистывали во время работы, когда уставали смотреть на море; и в осажденных городах люди занимались любовью
Про Дженнингса никто не вспоминал, только командующий сказал немного смущенно: «Парень-то ваш не выдержал, зрелище, наверное, было не из приятных». И я вспомнил, что на Сомме за трусость расстреливали. Сейчас это называется «зрелище не из приятных», что знаменует прогресс гуманности.
В жизни, как и в истории, из-за всех углов выглядывает, подстерегает неожиданное. Только ретроспектива помогает понять причину и следствие.
В нескольких десятках ярдах от меня кто-то подорвался на противопехотной мине. Пустыня содрогнулась, я оглох на полчаса, и осколком царапнуло ногу. У каждого есть история чудесного спасения, подозреваю, что это моя, вот только чуда никакого нет, одна слепая случайность. Но со случайностью дела иметь никто не хочет, все предпочитают играть словами и говорят о чуде.
Люди, которым не хватает тонкости, могут быть жестокими нечаянно, даже об этом не догадываясь.
у Лазло душа все время болталась, как рубашка на ветру
Я хорошо понимаю, почему я стала историком. Лжеисториком, как назвал меня один из моих врагов, иссохший оксфордский гранд, боящийся высунуть нос за дверь родного колледжа. Тучи сгустились, когда я была ребенком: «Не спорь Клаудия», «Клаудия, ты не должна так со мной разговаривать». Конфликт — вот с чего начинается история. Спор, мое слово против твоего, мое свидетельство против твоего. Если бы существовала такая вещь, как истина, полемика бы утратила свои блеск.
Страх страха. Того, что, когда время придет, ты ничего не сможешь или сделаешь какую-нибудь глупость.
Американцы, чья культура не столь глубокая и древняя, как наша, не умеют действовать по-другому, кроме как путём военной силы или экономической экспансии. Они рационалисты. Возможно, поэтому они действуют эффективнее нас, азиатов, но у них отсутствует духовная составляющая, которую мы должны использовать, чтобы дружить со всем миром. У Азии есть великое прошлое. И теперь Япония должна вести Восток к ещё более высокому будущему. Сила культуры во много раз превосходит силу оружия.
Ты знаешь, в чем проблема у этих ребят, которые думают, что они здесь командуют? Проблема в том, что они ни хрена не знают, но слишком безграмотны, чтобы понять, что они не знают ни хрена.
Мне нравится наблюдать, как другие пытаются стать парой, но у них ничего не получается, и они повторяют эту попытку раз за разом с новыми партнерами. Я восхищаюсь силой их духа — или, лучше сказать, безрассудством. Сам я привык жить без иллюзий, но ценю их в других.
Я затворился в своей одинокой раковине — ел в студенческой столовой завтрак из коробки палочками, пытался читать японские книги, возможно, слишком нарочито. Но когда кто-нибудь, заглянув мне через плечо, бывал достаточно глуп, чтобы спросить меня о чем-то, я быстро посылал его куда подальше и заползал обратно в свой панцирь. Этакий жалкий и, без сомнения, мерзкий молодой человек, обидчивый позер, который везде не к месту и очень этим кичится. Короче, в своей стране я себе не нравился.
Слишком хороший вкус - враг Большого Искусства, в это я верил всегда.
Современный японец - всего лишь слепой потребитель вещей, которые на самом деле ему не нужны. В обществе потребления даже смерть теряет свою искупительную силу. Смерть потребителя столь же бессмысленна, как и его жизнь. Мы потеряли всякую честь.
Что я могу сказать о страшных событиях 6 августа? Жестокое убийство невинных жителей Хиросимы, которые и в войне-то участия не принимали, — самое нечеловеческое из деяний, когда-либо совершенных человеком. Это была даже не битва — просто массовое истребление мирных японцев, с которыми обошлись, как с крысами. Американские пилоты и в глаза не видели своих жертв. Только нация, не имеющая корней, не имеющая за душой ни толики человечности, могла совершить такое злодеяние.
Без веры в то, что считаешь правильным делом, твоя жизнь бессмысленна, как нескончаемая вечеринка.
Внешность действительно обманчива-хрупкие создания ухитрились так сделать массаж,что я превратилась в побулькивающее от удовольствия желе.
Лучше быть пешкой, которая сама прошла путь до ферзя, чем ферзем изначально.
Чистые руки у тех, кто ничего не делает. Самая чистая совесть у них же. И еще у тех, от кого мало что зависит.
Наверное, я не хотел бы быть королем.
— А почему? Этого многие хотят, но мало кто может…
— Он не свободен и зависим, несмотря на то, что наделен самой большой властью. И даже его замок — не его. А у меня будет дом, в который никто не войдет без моего ведома.
— Гм, ни один король тебя не понял бы. И мало кто волен выбирать судьбу. Кому-то дано одно, кому-то совсем другое. А полная свобода и независимость — я не знаю, есть ли она вообще. Зато я знаю про высокие стены из долгов и обязанностей, и деться от них некуда.
— Это грустно, Граф.
— Мальчик, это жизнь. Чем больше тебе дано, тем выше стены. Свободнее и независимей всех бродячие нищие, и то в городах им не позволят просить милостыню где попало. К тому же они и уязвимей всех. Ты им не завидуешь?
Влюбленность, когда голова кругом — это отрава, если хочешь знать. Жениться надо, когда это щенячье чувство пройдет, а любовь останется. Зато тогда ты точно будешь знать, надо ли жениться!
"Мне жаль, мне так жаль, ты прав… Я чудовище…
Я чудовище, а мое имя переводится как «страдания»! Вот что оно означает! «Долорес» – это страдания и боль!"
"Кровь Вильяма пропитала мою одежду. Мои руки, мое лицо – все было в его крови. Я знала, что дорого заплачу за то, что прикоснулась к нему. Прикосновение к другим людям оставляет на мне ожоги, а чужая кровь просто разъедает кожу, как кислота. Но разве у меня был выбор? Разве я могла остаться в стороне и позволить ему умереть?"
"В шесть лет я была просто диковатой.
В восемь впадала в истерику, когда видела чужих детей в своем доме.
А в десять лет натравила собаку на другого ребенка. Ожогов на мне тогда оказалось не слишком много – одежда защитила. Я провела всего неделю в больнице и еще несколько в реабилитационном центре. И все это время постоянно думала о Вильяме: о разодранной щеке и двух поврежденных пальцах на руке. Думала о том, как страшно и больно ему было. О том, как, наверное, плакала его мама, которая привезла к нам в гости чистого, красивого, здорового мальчика, а увезла…
Калеку?
Нет, нет, я даже мысленно не хотела произносить это слово. Оно звучало слишком страшно, слишком больно и было таким колючим, что застревало в горле, если я пробовала его произнести. Вильям не будет калекой, ведь я не могла напортачить так сильно!"
"Раны затягиваются, шрамы бледнеют, тело выздоравливает, а душа – нет."