– Мне кажется, эта тяга сбежать из своего времени так распространилась потому, что будущего не стало. Раньше ведь верили, что в будущем всех ждет что-то совсем другое, новое, чего никогда прежде не было: коммунизм там, полеты в космос, освоение иных планет… Я точно помню, в детстве многие взрослые вокруг меня в это вполне серьезно верили. А теперь ясно, что дальше ничего уже не будет, то есть будет всё то же самое, теперь даже коммунизм остался в прошлом. В будущее людей загоняет государственный проект, будь то освоение космоса или социализм в отдельно взятой стране. Обычному человеку это вроде бы до лампочки, но страна в целом должна куда-то двигаться, и он двигался вместе с ней. А теперь всё это рассыпалось, наш проект свернули, и у людей не осталось ничего, кроме прошлого. О будущем им даже думать не хочется, потому что в нем будет всё, что уже есть, только гораздо хуже: ведь сами они станут старее.https://iknigi.net/avtor-evgeniy-chizhov/178303-sobiratel-raya-evgeniy-chizhov/read/page-3.html
“Самым свободным человеком из всех, кого она видела” назвала Короля Лера. А что это значило? В чем проявлялось? Пожалуй, в том, с какой небрежностью отстранял он от себя все претензии, все больные вопросы, лозунги и навязчивые идеи своего времени. И ведь всякий раз оказывался прав: проходило всего несколько лет, и никого больше не интересовал “социализм с человеческим лицом”, всем делалось глубоко плевать, где “дорога, которая ведет к храму”. Карандаш всегда чувствовал себя крайне неуютно, если не имел своего мнения по вопросу, из-за которого ломали копья все вокруг, и тратил уйму сил и времени, чтобы в нем разобраться, обзавестись мнением, а Король прекрасно без этого обходился, его и так все любили.https://iknigi.net/avtor-evgeniy-chizhov/178303-sobiratel-raya-evgeniy-chizhov/read/page-6.html
Мы жили в бесконечном приближении, воздух нашей страны был воздухом бесконечности! Мы жили вне истории — и прекрасно без нее обходились. Не замечая этого, мы жили в вечности: пили, блудили, валяли дурака, травили анекдоты. А что еще делать в вечности, как не травить анекдоты? Вся страна была рассчитана на вечность! А потом наша вечность взяла и кончилась.Евгений Чижов "Собиратель рая". (стр 249)
И даже не подозревал, что на самом деле значит одиночество. А значит оно, похоже, то, что, сколько бы ни было у него учеников и последователей, мир, в котором не будет матери, в основе своей, в никому, кроме него, неведомой глубине, навсегда останется для него таким, как сейчас: чужим, безлюдным, намертво застывшим, стиснутым космическим холодом.https://iknigi.net/avtor-evgeniy-chizhov/178303-sobiratel-raya-evgeniy-chizhov/read/page-9.html
Время, в которое живет человек, служит ему как бы одеждой, то есть дает ему свою одежду, скрывает его наготу.https://iknigi.net/avtor-evgeniy-chizhov/178303-sobiratel-raya-evgeniy-chizhov/read/page-8.html
Завтрак. Мы сами выбираем его. Обед или ужин во многом выбирают нас: обстоятельства места и времени, сотрапезники, юбилеи, праздники, алкоголь.
Всё-таки навязать человеку органически чуждый ему завтрак сложнее, чем ужин. В завтраке скрывается личный код индивидуума, его первое высказывание на тему начавшегося дня, первый акт потребления мира внешнего, первое активное вмешательство в окружающую реальность.
Если косо взглянуть на современного человека, мы все – обыкновенные производители мусора, и больше ничего. Ну, еще мы воспроизводим самих себя. Чтобы? Опять производить мусор. Ведь в конечном итоге все наши города, поезда, самолеты, музеи, храмы, машины и компьютеры – обыкновенный мусор. Лес – не мусор, река – не мусор, Уральские горы – не мусор. А Тадж-Махал, аэропорт Шереметьево, Эйфелева башня – мусор. И книги – тоже мусор.
Книжная пыль тоже серая. И она так же напоминает пепел. Удивительно: вроде бы книги, какое разнообразие обложек и сюжетов! А все истирается в серую пыль. Все, что человек собирает, нагромождает вокруг себя, во что одевается, что читает, на чем спит, – все становится пепельно-серой пылью. Мы словно испепеляем свой быт, сжигаем его. Если собрать всю пыль человеческую из всех пылесосов мира, вытряхнув ее на землю, мы бы оказались на спаленной планете, как после атомной войны.
Жизнь вообще не сахар, а в России тем более, выживать здесь без смеха и водки архитрудно.
Охотник выстрелил по зайцу. А если б ему самому дробью в задницу?
Как литератор я этому, конечно, рад: Россия просто Эльдорадо для писателей. Здесь и копать не приходится: наклонись, подними и вставляй в роман. Персонажи бродят вокруг косяками, их не надо заманивать в сети, выковыривать из нор, ловить на живца, как в какой-нибудь чистой и здравомыслящей Швейцарии: они сами ломятся в романы. Они сами тебе подскажут и сюжетные ходы, только успевай записывать.
Внешнее пространство города и внутреннее пространство квартиры в русском мире очень разные, меж ними всегда пролегала и пролегает жесткая граница: здесь обитаю я, а там, за дверью, – государство. Внешнее пространство в советской жизни – улицы, проспекты, парки, рестораны, кинотеатры – всегда принадлежало государству, этому жестокому и непредсказуемому правителю, воспринимающему население как строительный материал. Выходя из дома, ты должен быть готов к постоянному преодолению этого «государственного пространства», от которого можно было ждать чего угодно. И самое главное чувство – тебя не очень ждали в этом пространстве, оно существовало не для тебя лично, а для мифического «советского народа».
В 1985-м мы вместе выступали в ленинградском литературном “Клубе-81”. После прочтения Приговым “Куликова поля” в зале раздалось: “Русофобия!” Власти обвиняли его в антисоветчине и антиобщественном поведении, в результате чего однажды он был свезен таки в психушку. “Слава богу, что мы живы, на свободе и можем писать, – любил повторять он. – Вспомните, Владимир Георгиевич, Шаламова. Вот судьба! А у нас? Живем как в раю!”
Грубость в общении с детьми считалась социалистической нормой. “Не надо сюсюкать с ребенком!” – наставляли советские воспитательницы молодых мам. Окрик и подзатыльник неизменно висели над детскими головами. Школьные учителя от ярости впадали в истерики, топали ногами, захлебывались слюной. Дома было не лучше.
– Мне опять краснеть за тебя на родительском собрании?! – пучил глаза побагровевший отец.
Советский ребенок был всегда виноват. Нам всегда приходилось оправдываться.
Восьмидесятые – это такая вполне себе сюрреалистическая метаморфоза, когда жестко неподвижное время-пространство вдруг размягчается и начинает тянуться, как резина, и растяжению этому не видно предела вплоть до самого разрыва. Семидесятые – это состояние. Восьмидесятые – это процесс.
Интернет — бездонный кладезь знаний для невежд.
Иногда постороннему выговориться легче, чем семье.
На восходе и на закате появлялись цвет и свет – жар, потом гаснущий костёр. Рассвет был золотым, и вода горела, а перед наступлением ночи она кровоточила во мрак.
Что до отца, то он остерегался.
Бдил.
Он не поднимал головы и прятал любые мысли о политике в складках рта, но даже это не очень-то успокаивало. Когда вокруг тебя разваливается громадная система, не совать нос не в свое дело поможет разве что прожить дольше, но не уцелеть. Бесконечная зима наконец прервалась, лишь затем, чтобы в рекордные сроки вернуться, – и вот все снова как прежде, ты на работе.
Короткие, расписанные смены.
Дружелюбие без друзей.
А вот ты дома.
Невозмутим, но ломаешь голову.
Есть ли вообще какой-то способ выбраться?
Пришел ответ, и над ним можно работать.
Это уж точно не для него.
Но у девочки, пожалуй, может получиться.
В лагере были люди всех цветов.
Всех языков.
Были гордецы с задранными головами и тут же самые пришибленные болезнью волочения ног, каких только можно вообразить. И были те, кто все время улыбался, чтобы не дать выхода сомнениям. А общего у них было то, что все в разной степени тянулись к людям своей национальности. Общая родина склеивала крепче многого другого – и так люди в лагере сходились.
Люди , как мне кажется, забавно признаются.
Мы признаемся почти во всём , но важно ли что , о чём мы умалчивает.
Поначалу отца вызывали в школу . Он оказался идеальным послевоенным мошенником: прилично одетый , чисто выбритый . Уверенной . Мы справляемся , говорил он , и администраторы кивали , учителя верили: никто из них не разглядел пропасть , развершуюся в нем. Она пряталась под одеждой .
У нас обоих в глазах – пламя, и не важно, какого цвета радужка, потому что это пламя и есть наши глаза.
Есть уход и возвращение. Преступление и момент расплаты. Вернуться и быть принятым. Две совсем разные вещи.
Он мучительно сходился с людьми, не умел сразу себя показать: предпочитал надеяться на большее – найти того, кто его разглядит.