Иногда самая незначительная мелочь способна перевернуть и разрушить жизнь.
Важнее всего, как ты выглядишь. Глубже никто не заглядывает.
Сердце делает выбор, не заботясь о последствиях. Оно не может предвидеть будущих одиноких ночей.
Они верили, что человек может обладать тремя разными видами духа. Есть обычный дух - он дается каждому при рождении. А есть дух древнего видения - его можно заслужить, если совершить определенные обряды. Этот дух дает особую силу. Если того, кто заслужил дух древнего видения, убивают, он переходит на следующую ступень трансформации -становится духом мщения, который будет преследовать своего убийцу. Единственный способ не позволить этому духу жестоко покарать обидчика - отрезать голову и сделать из нее тцантцу.
Иногда мы не замечаем людей, с которыми можем быть счастливы, тех, кто терпеливо дожидается своей очереди.
Материнство храбрости не прибавляет — напротив, ты становишься уязвимой и боишься, что вечность отнимет у тебя самое дорогое.
Только патологоанатом, стоя над мокрым трупом, может восторженно рассуждать о блинчиках.
Спустя двадцать пять лет воспоминания стираются или, что ещё хуже, преобразовываются. Выдумки становятся правдой.
Всегда подмечай свои сны. Они словно голоса, напоминающие об уже знакомых вещах, нашептывающие то, что ты еще не успела обдумать.
Некоторые преступления совершаются оправданно. Иногда просто не бывает выбора.
Странное стечение обстоятельств - дело вполне заурядное.
Всегда подмечай свои сны <...> Они словно голоса, напоминающие об уже знакомых вещах, нашёптывающие то, что ты ещё не успела обдумать.
Публика отнимает трагедии у жертв.
— Разговор, агент Арчер, это погода или дорога. Предсезонные игры[17]. А есть у вас фотографии моей голой сестры или нет, я знать не хочу. –
Я поняла, что ответы не важны. Не важно, почему ты делал это, почему выбрал их, нас, меня. Не важно, как ты оправдывал себя. В любом случае ответы имели смысл только для тебя. Они были твои. Неверные.
Все неправильные.
Всегда неправильные.
– Две такие прекрасные леди, как вы, должны улыбаться!
– Мужчина, сующий нос куда его не просят, должен пойти в задницу!
Сейчас людям не терпится посмотреть, как я приведу себя в порядок, а я не хочу приводить себя в порядок. И не обязана. Если я хочу остаться сломленной, разве это не мой выбор?
— У тебя ведь есть своя собственная война, да, девочка?
Я задумываюсь, и вопрос, что стоит за словами, обретает форму. Форму Чави — со всей злостью, печалью и болью, что я ношу после ее смерти.
— Да, — говорю я наконец. — Только не знаю, кто на другой стороне. — Чтобы воевать, нужен враг, но я даже не представляю, кто мог бы вредить мне больше, чем я сама.
Если сгорать, то уж со всем миром.
Этот полный, глубокий сон ночной Москвы меня просто потряс, я чувствовал себя, как на другой планете, я шел по середине абсолютно пустой улицы Горького, как по коридору своей квартиры, и мне было как-то очень хорошо в этом городе, он был весь мой, я легко чувствовал в нем свое будущее, и оно меня вполне устраивало...
Москва в ту пору была довольно темным городом. Иногда, конечно, маячили какие-то слабо освещенные буквы: «Слава КПСС», или «Навстречу Великому Октябрю», или «Мир. Труд. Май». Но слишком много электроэнергии на эту ерунду тогда никто не тратил. Многие лампочки были неисправны, и содержание слов становилось загадочным и даже мистическим. Лампочки мигали в ночи как бы сами по себе, отдельно от смысла. Никаких сияющих во тьме огромных реклам, никаких огромных источников искусственного света – торговых центров, или крытых рынков, или платных парковок – еще просто не существовало.
Слабый свет в салоне одинокого автобуса порой был единственным подвижным огоньком на всей улице, не считая фонарей, которые горели совсем уж тускло.
В небе над Москвой еще можно было увидеть звезды.
Тогда девушки с тринадцати до тридцати лет носили только супер-мини, юбки до середины бедра, абсолютно все, невзирая ни на что: ни на погоду, ни на особенности телосложения, это была не просто мода, так было принято, по-другому не одевались, потому что по-другому было стыдно, она потом вспоминала эти времена, пересматривая фотографии, некоторые фильмы, и не могла понять, как это уживалось с абсолютно пуританской моралью, советской жизнью – но было именно так.
В этот момент они подружились с Александровой и начали разговаривать – Полина никогда ни с кем так много не говорила в жизни, это было что-то ненормальное, какой-то спусковой крючок, как оказалось, она может без конца, часами говорить с другим человеком, это очень примиряло с собой, наконец-то она почувствовала облегчение от этой тяжести, которая всегда была у нее внутри, с тех пор как она переехала на Дорожную улицу, несмотря на то что с Александровой они были совсем разными людьми, они с каким-то даже страхом поначалу и с веселым восторгом потом вываливали друг на друга абсолютно все, Полина описывала ей свои ощущения от мокрого красного флага, бьющегося на ветру, от покалеченной трехногой кошки, встреченной во дворе, от странного запаха, идущего из глубины парка, как будто там родился дракон, от жесткого солнечного света из окна, от которого болит голова, и Александрова ее понимала, да, это примиряло с собой, этот найденный наконец язык, язык для одного человека, нет, для двух людей, с этим языком теперь можно было жить, жить очень долго.
Она вдруг подумала – а что же это значит, когда в твоей жизни появляется человек, который привязан к тебе вот этой невидимой ниткой? Это и тяжело, и хорошо, и горько, и легко, это как-то – все сразу.
Стояла золотая осень, которая иногда ненадолго бывает в Москве – как если бы это были гастроли столичного театра в маленьком городе.