Над понимать, что святоотеческое "самоосуждение" — это не самокопание и не бесконечное повторение формулы "Я хуже всех". Это скорее самоанализ, по возможности спокойное, бесстрастное рассмотрение собственных ошибок в свете божественного идеала и божественной любви. Господь не хочет осудить нас, Он хочет, чтобы мы стали лучше. Никогда, даже в ситуации самого тяжелого греха, нам не стоит об этом забывать.
... Если потрясение слишком сильное, если человек не ощущает ни малейшей возможности поправить ситуацию, его защита от вины может только усугубиться.
.... Не нужно насильно раскрывать глаза другому человеку. Если он изо всех сил от чего-то защищается, у него есть на то основания — какая-то важнаяего опора находится под угрозой. Нужно сначала помочь ему обрести силы, чтобы он смог мужественно встретиться с болью. Ведь на самом деле в глубине души почти все мы хотим быть честными перед собой.
Как только служение обществу перестает быть главным делом граждан и они начинают больше думать о своих личных интересах и кошельках, государство начинает разрушаться. И можно потом не удивляться, что куда-то исчезли уверенность в завтрашнем дне и душевное спокойствие, основанное на убежденности в своей безопасности.
Лихорадка Кериаса всё же ударила ему в голову и помутила сознание, так как процесс выздоровления внезапно превратился в какой-то другой процесс и не по моей вине. Да и сложно проявлять инициативу, когда тебя переворачивают на спину, подминают под себя, не размыкая губ, и продолжают целовать с... остервенением. Руки проникают под халат и сорочку, гладят тело совершенно бесстыдно, поскольку ни о какой защите и речи не идёт, а обнаженный торс, открытый сползшим покрывалом, касается твоей груди, прижимает к кровати так, что не шелохнуться, а мужская рука ведёт по ноге, поднимаясь от колена всё выше...
- Кхм, простите. Мне сказали, в этой комнате больной, - раздался от двери голос, перекрывший громкий гул в ушах.
Напор на мои губы и тело ослаб, Кериас отстранился и приподнялся на руках, сперва посмотрел на меня, потом на доктора, затем сказал такое, к чему и добавить было нечего:
- Меня уже лечат, дождитесь своей очереди.
- Так, Мышка, - хрипло проговорил он, откашлялся и, очутившись возле круглого столика, схватил с него графин. Быстро налил воды в стакан, щедро расплескав жидкость вокруг, - тебе нужно выпить это и успокоиться, - заявил он и махом осушил стакан.
... его ( Моне) искусство – не абстракция в сравнении с природой, а скорее попытка как можно точнее ее отобразить – да, почти одержимость визуальной достоверностью, передающей эфемерное начало.
Эдуард Мане как-то назвал его "Рафаэлем вод".
«Многие полагают, что я пишу с лёгкостью, однако труд художника тяжек. Часто подобен пытке. Да, это великая радость, но и великое страдание».
Мирбо однажды похвастался перед Моне принадлежавшим ему полотном Ван Гога «Ирисы». «Как мог человек, настолько любивший цветы и свет, да еще превосходно их изображавший, сделать самого себя таким несчастным?» – спросил художник.
Есть очевидный парадокс в том, что спрос на «первозданную Францию» удовлетворял человек, которого соседи по деревне презирали и считали незваным гостем, чуждым их вековым обычаям. В самом деле, было у Моне нечто общее с экзотическими водяными лилиями, существование которых зависело от того, удастся ли отвести естественное русло реки, незаменимой в деревенском хозяйстве: он тоже казался экзотическим цветком в Живерни, не поддерживал традиционный уклад жизни, не был к нему приспособлен, хоть и обеспечил себе состояние, перенося эту жизнь на холсты.
«Ваш стальной взгляд пронзает обманчивую оболочку, – сказал однажды своему другу Моне Клемансо, – и проникает в глубокие материи».
«Ваш стальной взгляд пронзает обманчивую оболочку, – сказал однажды своему другу Моне Клемансо, – и проникает в глубокие материи».
Год спустя Камиль Моклер отметил, что картины Моне «сотканы из грез и волшебного дыхания… и оставляют глазу одно лишь завораживающее безумие, которое вызывает конвульсии зрения, выявляет неожиданные стороны природы, возводит ее в символ через ирреальное, захватывающее дух изображение». Моне, по его словам, поднимался над «философией внешнего», чтобы показать «вечную природу во всех ее преходящих проявлениях».
Все творчество Моне – это попытки запечатлеть мимолетные эффекты цвета и освещения. Стоя с мольбертом перед Руанским собором, или пшеничной скирдой на морозном лугу в окрестностях Живерни, или на продуваемых утесах нормандского побережья, он в течение всего дня будет изображать перемены освещения и погоды, а потом и времен года.
«Ваш стальной взгляд пронзает обманчивую оболочку, – сказал однажды своему другу Моне Клемансо, – и проникает в глубокие материи».
Красный — это мгновение. Голубой постоянен. Красный проходит быстро. Взрыв интенсивности. Он сжигает себя. Исчезает, как искры от костра в сгущающейся ночи.
Белый — это мертвая середина зимы, чистые и непорочные подснежники, Galanthus nivalis (колокольчики Сретения), украшающие церкви 2 февраля, в день празднования Непорочности Девы... Но не забирайте эти подснежники домой, они приносят несчастье, вы можете даже умереть: потому что подснежники — это цветы смерти, напоминающие покойника в саване.
Черный прекрасен.
Мой разум ярок, как бутон, но тело разваливается
на части – голая электрическая лампочка в темной
и сырой комнате. Смерть витает здесь в воздухе,
но мы не говорим о ней.
Самое худшее в болезни — неопределенность.
Как нас воспринимают другие, если они вообще должны нас воспринимать? По большей части мы невидимы.
К чему столько заграничных новостей, если все, что касается жизни и смерти, происходит внутри меня.
Я поймал себя на том, что разглядываю ботинки
в витрине магазина. Я подумывал уже войти и
купить пару, но остановился. Тех ботинок, которые
сейчас на мне, должно хватить на всю жизнь.
В начале был белый. Бог собрал его из разных цветов и хранил это в тайне, пока сэр Исаак Ньютон не провел наблюдения в затемненной комнате в конце семнадцатого столетия.
А можно ли вообще доверять Красным мундирам? Мы всегда можем оказаться на другом конце их мушкетов.