Они авантюрны, у одного парня у стены вид такой же, какой видишь у пацанчика одиннадцатилетнего, что первый бычок свой из кукурузного шелка выкуривает подле гаражной стены после ужина в интересной темноте в О Клэре, Висконсин.
Все ж только потому, что эти чертовы старые ковбои их носят, шляпа сохраняет огромное неопределимое очарованье настежь открытой раскинувшейся Америки железных дорог и далеких столовых гор – эту австралийскую, эту первопроходческую, эту пограничную удаль.
(...) когда дни рожденья были днями рожденья, а не годовщинами совести и виноватости.
Дороги, какие Коди Помрей ведал на Западе и по которым позже с ним ездил я, все были теми неимоверно пугающими двухполосными ухабистыми с канавами по обе стороны, тем бедным забором, той оградой выгона дальше, может, печальным отрезком земли, волосяной головою травки на коме песка, затем нескончаемый выпас, ведущий к горам, что иногда принадлежат другим штатам – но той дороге всегда, казалось, судьба трясти тебя в канаве, потому что горбится она куда ни кинь, и ощущенье такое, будто машина катится по боковому углу, наклоненному в канаву, ухаб на дороге в ней тряхнет – как следствие этого, по Западным дорогам ездить одиночее, чем по любым другим.
Я теперь знаю, что паранойя – это виденье того, что происходит, что паранойя есть реальность, что паранойя есть содержимое вещей, а психоз – галлюцинированное виденье того, что происходит.
Усеяно и пронизано и затемнено и подрано и призрачно и, конечно, будто калейдоскоп на калейдоскопе.
Ах безумные сердца всех нас.
Сходно же у нас, кто творит безумную ночь до упора.
Все они той же степени полу угрюмости, что есть особая такая угрюмость, которая разочарование оттого, что обещанье по первости прибывших улыбок не оправдалось, а если и да, то после краткой жизни умерло.
Никак невозможно избежать загадок.
Молчащие задние дворы наводят на мысли о мужчинах, работающих руками, кто днем оставляет все в порядке, жены у них остаются по хозяйству, что в такой день, как этот (полотенца хлопают в унисон по всему кварталу) символично – простыни ночи проветриваются под понедельничные сплетни – Господу в солнечных небесах объява, что тут живут женщины, и о земле здесь заботятся – сумерки вернут мужчин, грохочущих по стенам, чтоб впустили, катящих домой на лязгающих роликах занять (в слепой мечте) дома, что сидели весь день, дыша и дожидаясь их – мелкие детишки меж тем, хозяева тайных крылец, падают, мечтаючи, на вихрь бельевых веревок, арктических, печальных.
Мрачный хмурый взгляд привязанной к Нью Йорку, может, и ее общая недавняя отставка от всех энтузиазмов, кроме мученизма.
если прыгнешь со скалы, то по крайней мере сможешь немножко полетать, прежде чем упадешь.
Когда у них было время, они не сумели любить друг друга, а потом время вышло.
Сарказм помогает выжить.
Всю жизнь Изабель вела себя одинаково: ее обгоняли – она догоняла, ее убеждали, что она не сможет чего-то, – она справлялась. Каждое препятствие она превращала в возможность.
Воспоминания - даже лучшие из них - имеют свойство стираться.
Самое худшее всегда оказывается правдой.
Когда готов умереть, с планом побега проблем не возникает.
разбитое сердце на войне болит так же сильно, как в мирное время.
Не у всех историй счастливый конец. Даже у историй про любовь. Особенно у историй про любовь.
... отсутствие успехов у ученика считается профессиональной неудачей преподавателя.
-Мы все хрупки и беззащитны, Изабель. Этой простой истине нас учит война.
– Знаешь, чему я научилась в лагере?
– Чему?
– Они не могут дотянуться до моей души. Не в силах коснуться того, что у меня внутри. Тело… оно было сломлено в первые же дни, но не душа, Ви. Что бы они ни сделали, это лишь тело, а тело оправится.
...я знаю, что по-настоящему важно. И это вовсе не потери.Важнее всего память. Раны исцеляются. Боль проходит. Любовь остаётся.Мы остаёмся.