В этот день, гуляя по берегу, я понял, что мне трудно жить на земле. Море зовет меня, зовет властно своим простором, своей свободной стихией, своими ароматами, криками чаек, торжественными гудками отходящих пароходов. И хотя я знаю, что там, за хрустальным горизонтом, за раскинувшейся ширью, за гранью голубого купола, опрокинувшегося над такою же голубою равниной вод, встречусь с такими же берегами, застроенными всевозможными зданиями, заселенными заботливыми людьми, но все равно меня неодолимо тянет туда.
— Вы счастливый человек, Джим! — говорит Шелло, на этот раз необычайно серьезный. — Вам удалось более шестидесяти раз обернуться вокруг солнца, а это не шутка при нашем положении. Удастся ли это нам?
— Да, я не считаю себя несчастным. Я хорошо пожил, черт возьми! Если бы мне снова родиться и меня спросили бы, кем я хочу быть, я выбрал бы только долю моряка, не задумываясь нисколько. Словом, я не прочь повторить свою жизнь…
— Мы, моряки, принадлежим к категории мировых бродяг, а потому для нас доброе солнце должно быть дороже всего…
— А коньяк все-таки лучше! — посмеиваясь, вставит кто-нибудь из матросов.
— Нам и коньяк нравится только потому, что он представляет собою то же солнце, но только в растворенном виде
С Блекманом, всегда отличавшимся лихостью моряка и товарищеской преданностью, я подружился, плавая вместе на одном английском корабле...
Сейчас, обрадовавшись встрече со мною и угощению, он важно сыплет в стакан перец и соль, кладет большую дозу горчицы, наливает виски и пиво и все это мешает указательным пальцем. Получается бурая жижица, похожая на дрожжи, называемая английскими моряками «смерчем», а русскими — «стенолазом». Выпивая, он сладко причмокивает
– Кхм… какие девушки вам нравятся?
– Деятельные, – неожиданно сказал он, – дерзкие, но вместе с тем нежные и даже ранимые. Знаете, такие храбрые зайчихи. Вроде и выступить готовы против врага, но осознают, что их сожрут и не подавятся.
Да в силах ли понять я, каково это: быть ограниченно всемогущим? Когда умеешь всё, но никак, никак, никак не можешь создать аверс без реверса и правое без левого… Когда всё, что ты умеешь, и можешь, и создаёшь доброго, — отягощено злом?..
Г.А. усталым и виноватым тоном попросил нас оставить его одного, и мы поднялись, чтобы уходить. И тут Аскольд вдруг спросил: «А как понимать все эти слова — про сокрытие информации, про преступление?» (Поразительно всё-таки холодная задница, этот Аскольд!) Г.А. молчал так долго, что я решил, он вообще отвечать не будет. Но он всё-таки ответил: «Это надо понимать так, — сказал он, — что в истории было много случаев, когда ученики предавали своего учителя. Но что-то я не припомню случая, чтобы учитель предал своих учеников».
Потому что тогда он сразу переставал быть учителем. И в истории он как учитель уже не значился.
— Вот что, майор. Хочу вас предупредить. Если я стану отвечать на ваши вопросы, касающиеся пространства и времени, то уверяю вас: ни удовольствия, ни удовлетворения вы не получите.
— Хорошо, я приму это к сведению, — терпеливо сказал Миша. — Так откуда вы прибыли?
— Да ниоткуда я не прибыл. Я был здесь всегда.
— Вот в этой самой комнате?
— Эта комната была здесь не всегда, майор. А я — всегда. В известном смысле. Причём и здесь, и не только здесь.
— Это любопытно. Насколько мне известно, человек такими возможностями не обладает. Прикажете мне сделать вывод, что вы всё-таки не человек?
— Человек такой способностью не обладает. Верно. Зато я обладаю способностью быть человеком. И не только человеком.
Потом вернулся Агасфер Лукич, запыхавшийся от подъёма на двенадцатый этаж и очень недовольный. Швырнув портфель в угол, он уселся рядом со мной и сказал:
— Это тот случай, когда я не испытываю никакого удовлетворения. Фактически я его обманул. Не нужны ему те мелочи, дребедень эта, которую я ему всучил… Ему Великое служение нужно! Он создан для служения! Чтобы всех, кто под ним, — в грязь, но и сам уж перед вышестоящим — в пыль… А я ему — дачу в Песках…
Демиург произнёс, не оборачиваясь:
— Все они хирурги или костоправы. Нет из них ни одного терапевта.
Раххаль сейчас был неудержим, ничто не могло его остановить. Ни войско, ни самум, ни землетрясение. Ни даже море. Ни даже смерть. Так по крайней мере он ощущал себя. Он сам был страшнее любого самума, землетрясения или смерти. Его снова назвали «любимый», и он рисковал опоздать.