У аббата была удивительная манера исповедовать! Он держал себя совсем не так, как положено жрецу грозного божества; в его речах было что-то женственное, материнское, умиротворяющее. Он не рисовал мрачных картин адской бездны; напротив, теперь перед ней простиралось бескрайнее милосердное небо, двери которого были широко распахнуты, а многочисленные тропы к нему так легки и приятны, что лишь мятежное упрямство отказалось бы вступить в одну из них. Бог представал в образе доброго, улыбающегося прадеда; пречистая дева была чем-то вроде сестры милосердия; святые – гостеприимными соседями. То была религия приветливая, полная милосердия; по словам аббата выходило, что одной чистой слезы достаточно, чтобы искупить целую греховную жизнь.
Так аббат Ферран постепенно разочаровывал Амелию в её возлюбленном. Но он остерегался разочаровать её в законной любви, очищенной благословением неба; он понимал, что эта девушка сотворена для желаний и радостей плоти; внезапно толкнуть её в мистицизм значило бы лишь на короткий миг извратить природный инстинкт и всё-таки не создать прочного внутреннего покоя. Аббат не пытался оторвать Амелию от мирской жизни, не прочил её в монахини; он желал только, чтобы заложенные в её сердце сокровища любви послужили на радость супруга и стали опорой счастливой семьи, а не растрачивались понапрасну, на случайные связи.
Между тем придирки доны Жозефы становились день ото дня невыносимей. Несчастная старуха, лишившись духовного руководства соборного настоятеля, настоящего священника, не такого, как аббат Ферран, чувствовала, что её беззащитная старушечья душа отдана на произвол сатаны: теперь уже не один Франциск-Ксаверий являлся ей нагишом; это странное видение повторялось с угрожающей регулярностью, захватывая всё новых святых: весь сонм небесный, сбросив хламиды, плясал перед ней сарабанду в голом виде – и старуха погибала от этого беспрерывного зрелища, подстроенного дьяволом.
Действительно, внезапная дружба падре Натарио и падре Силверио породила немало толков. Пять лет назад между этими двумя служителями Бога произошёл скандал: Натарио даже бросался с зонтиком на падре Силверио, но добрейший каноник Сарменто, залившись слезами, схватил его за подрясник с жалобным криком: «Ах, коллега, ведь это поношение всего католичества!» С тех пор Натарио и Силверио не разговаривали, к большому огорчению Силверио – добродушного, раздувшегося от водянки старика, который, по отзывам его исповедниц, был «весь любовь и всепрощение». Однако маленький, поджарый Натарио был злопамятен. Когда епархией стал править декан Валадарес, он призвал обоих, красноречиво напомнил им о необходимости поддерживать мир внутри католической церкви и привёл в пример трогательную дружбу Кастора и Поллукса, а затем мягко, но торжественно подтолкнул Натарио в объятия падре Силверио.
Нашли время… Человек из народа, труженик, гоняющийся в такую минуту за юбкой, – это ничтожество… Более того, он изменник! Теперь не о шашнях надо думать, а о том, как добыть свободу всем народам, как вызволить труд из когтей капитала, как покончить с монополиями и постоять за республику! Не телячьи нежности нам нужны, а действие, революционное действие! И он с силой раскатывал «р» в слове «р-р-революционное», жестикулируя худенькими, точно у туберкулёзного больного, руками над блюдом с жареной треской, которую принес слуга. Жоан Эдуардо слушал его и вспоминал те времена, когда наборщик, влюбившись в булочницу Жулию, каждый день приходил на работу с красными от слёз глазами и оглашал типографию вздохами, на которые товарищи его отвечали выразительным покашливанием. Однажды Густаво из-за этого даже подрался во дворе с Медейросом…
– …Женатый революционер – это пустое место! Он продаётся! …Пусть дядя Озорио скажет. Скажите, сеньор, способны вы изменить своим политическим убеждениям в угоду жене? Дядя Озорио погладил свою толстую шею и проговорил с хитрецой: – Могу вам ответить, сеньор Густаво. Женщины куда вострей нас… И в политике, и в коммерции! Кто следует их совету, внакладе не останется… Я уже двадцать лет советуюсь со своей хозяйкой – и, что ни говори, дела мои идут не худо. Густаво подскочил на месте. – Ты продаёшься!
Участие друга трогало Жоана Эдуардо со всё возрастающим восхищением. Куда девался «телёнок», переписчик бумаг у Нунеса, робкий чичисбей с улицы Милосердия? На его месте был другой человек – жертва религиозных гонений. Первая их жертва, какую довелось видеть Густаво! Правда, Жоан Эдуардо был совсем непохож на традиционные эстампы, где изображались мученики, пострадавшие от религиозного фанатизма: обычно они стояли на помосте, прикрученные верёвкой к столбу, и у ног их пылал костёр; или же они бежали с малыми детьми от всадников, чьи силуэты смутно вырисовывались в полумраке, на заднем плане; но всё же конторщик был очень интересен. Густаво даже немного завидовал его почётной роли. Вот бы мне так!
Жоан Эдуардо воспрял духом. Активное сочувствие, братское участие Густаво побудили его к откровенности. Он поделился с наборщиком самой горестной своей тайной: подоплёка всей этой интриги – любовь падре Амаро к девушке; негодяй изгнал его с улицы Милосердия именно затем, чтобы завладеть его невестой… И этот враг, злодей, наглец – не кто иной, как соборный настоятель!
План издания брошюры, словно рухнувшая колонна, казался им теперь ещё колоссальней. Это уже не было бы возмездие злодею священнику, но полный разгром всего духовенства, иезуитов, административной власти папства и других злоупотреблений церкви… Проклятие! Если бы не Нунес, если бы не Годиньо, если бы не девять мильрейсов…
Такое пренебрежение к его просвещённому содействию казалось аптекарю непростительной оплошностью со стороны государственных властей. Сеньор председатель решительно не на высоте требований момента, когда Лейрии угрожает революция! Не зря под Аркадой про него говорят: пенкосниматель!