Жизнь, реальность – на уровне человеческой души, там корни всего плохого и хорошего. Всё решается прикосновением к душе.
зачем стучал Зарецкий – из принципиальных соображений? Так ведь не было у него принципов (и соображений, подозреваю, тоже). Деньги? Да никто их ему не давал. Он ведь и сам мне по пьяни сказал, что не знает, отчего стучал. А я знаю: от переизбытка дерьма в организме. Оно, это дерьмо, росло в нем и ждало общественных условий, чтобы выплеснуться. Вот и дождалось.
Вот Гейгер не верит в коллективное движение к гибели, не видит для него рациональных причин. А причины-то бывают и иррациональные. Всё, всё, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья… Так оно, конечно, не всегда и не для всех людей (тут Гейгер прав), но – для большого их количества! Достаточного, чтобы превратить страну в ад.
Спорили с Гейгером. У него, по-моему, странное представление, что веревку на нас всякий раз кто-то сверху набрасывает. Что не сами мы ее сплетаем. Вот уж защитник русского народа… А ведь когда-то рассказывал мне о своих надеждах: вот, думалось, уйдет советская власть – и заживем! Ну, что – зажили сейчас? Советской власти уже сколько лет нет – зажили?
И приход ее не случаен был – я ведь его хорошо помню. Большевиков сейчас называют “кучкой заговорщиков”. А как же “кучка заговорщиков” смогла свалить тысячелетнюю империю? Значит, большевизм по отношению к нам – не что-то внешнее.
За чаем беседовали с Иннокентием о роли личности в истории. Надо же о чем-то беседовать, помимо медицины.
Он повторил свою любимую мысль о вождях. Что народ-де находит ровно того, кто ему в этот момент нужен.
Я говорю осторожно:
– Как вы себе это представляете: всем в 1917 году было нужно одно и то же? Старым, молодым, умным, глупым, правым, виноватым – одно и то же?
– А где вы там видите умных? А главное – правых?
А днем Платоша смотрел телевизор и вдруг говорит:
– Как можно тратить бесценные слова на телесериалы, на эти убогие шоу, на рекламу? Слова должны идти на описание жизни. На выражение того, что еще не выражено, понимаешь?
– Понимаю, – ответила я.
Я действительно понимаю.
Нет смысла писать о каких-то крупных событиях – о них она и так узнает. Описания должны касаться чего-то такого, что не занимает места в истории, но остается в сердце навсегда.
Спорили с ним вчера полночи о преимуществах демократии. Я эти преимущества и без него вижу. Где-то они, может быть, естественны и уместны, а у нас вот никак не могут проявиться. На исторической родине Гейгера, например, могут, а у нас – нет.
Я думаю, всё дело в личной ответственности. Лич-ной. Персональной. Когда ее нет, нужны какие-то внешние меры воздействия. Если у человека, например, проблемы с позвоночником, на него надевают корсет, вещь довольно жесткую. Но она держит тело тогда, когда его не держит позвоночник.
Еда, прямо скажем, не из “Метрополя”. Вот я думаю: здешние повара ведь не добиваются специально, чтобы обед был таким невкусным, верно? Просто не кладут в него чего-то предусмотренного, проще говоря – воруют. Наши люди. Ничего не могут с собой поделать.
самолет разбегается по аэродрому, а взлететь – не взлетает. Авиатор видит, как под его ботинками трава, цветы, листья какие-то – всё сливается в темно-зеленую массу. Может, и лучше было бы, если бы не взлетел-то… Ехал бы себе и ехал – чем плохо? Подпрыгивал бы на кочках, подрагивал бы крыльями.
Только ведь не таким мы его любили.
Потом стояла у Спаса, у иконы “Всех скорбящих радость”. Никогда у меня раньше не было такой беседы, а сейчас вот получилась. Это была настоящая беседа, хотя говорила только я. Ответом мне была надежда, которая приходила на смену отчаянию. Особая радость скорбящей.
Гейгер – человек рациональный и одновременно по-немецки честный. Он не знает, что происходит с Платошей, и оттого не находит слов утешения. Я думаю, утешение, не основанное на фактах, ему кажется не только бессмысленным, но и безнравственным. И в этом он сильно заблуждается.
На Невском – если нет, конечно же, снега – времени года и не понять. Деревьев тут почти не найдешь, а одеваются все как-то невнятно, без оглядки на сезон. Да и сезонов здесь, если всерьез разбираться, нет. Есть время зимнее и незимнее, а всё прочее в наших краях отсутствует.
Я как-то сказал Насте, что милость выше справедливости. А сейчас подумал: не милость – любовь. Выше справедливости – любовь.
– Мы всё преодолеем. Нужно только не терять надежды.
Он обнял меня. Прижался губами к переносице. Прошептал:
– Конечно. Я занимаюсь этим всю жизнь.
Я к нему прижалась, а он меня в лоб поцеловал. Люблю его поцелуи в лоб. Люблю и другие его поцелуи, но в этих есть что-то особенное – дружеское, братское даже. Это – то, чего чаще всего не хватает даже в самом хорошем любовнике.
я снова побывал на Никольском кладбище. Видеть его мне было больно – я ведь помню его неразграбленным. Здесь больше нет красивых мраморных надгробий, которые стояли в моем детстве. Я спрашивал себя, зачем эти надгробия могли понадобиться – для повторного использования? Для мощения улиц? Что происходит с народом, который разоряет свои кладбища? То, что произошло с нами.
Ежедневно слушаю в машине музыку, в том числе – хоровую.
Как редко сейчас поют утренними голосами. Можно сказать, что и не поют.
Грамотное звукоизвлечение, профессиональное, только вот волшебства нет. Нет утра.
Мое время не прерывалось, а я вот способен так печалиться по прошлому.
Что уж говорить об Иннокентии – у него две жизни, как два берега большой реки. С нынешнего берега он смотрит на тогдашний.
Он ведь не переплывал эту реку. И реки-то не было. Просто очнулся – а сзади вода. То, что было доро́гой, стало дном. И он по этой дороге не шел.
Он как-то сказал мне, что по непрожитым годам – тоскует.
Даже отвратительное, оказывается, можно обогреть собой, а потом вздыхать о нем спустя время. Не говоря уже о прекрасном.
Когда человек возвращается – откуда бы то ни было – это ведь не случайно. Это изменение принятого решения или естественного хода событий. Для всякого возвращения должны быть веские причины. Когда же человек возвращается не откуда-нибудь, а с того света, он имеет особые задачи. Лазарь четверодневный свидетельствовал о всемогуществе Господнем.
О чем свидетельствую я?
Как складывалась жизнь Лазаря после воскрешения? Да, известно вроде бы, что он прожил еще три десятка лет, был епископом в одном из кипрских городов, но я не имею в виду тех подробностей, которые называются биографией. Меня волнует, что он чувствовал после того, как уже раз ушел из мира живых?
Когда давали крупный план комсомолки, он остановил видеомагнитофон. Да, лицо выразительное. Я заметил, кстати, что на женских лицах эпоха отражается ярче, чем на мужских. Может, оттого, что женские лица подвижнее.
– В лагерях еще миллионы, а на лице неподдельное счастье. Неподдельное! – Иннокентий подошел к самому экрану. – Почему она так счастлива, а? – несмотря ни на что.
Настя сделала гримасу. Да, женские лица феноменально подвижны.
– А почему наркоман не чувствует вони в притоне? – сказал я. – Почему утопию предпочитают реальности?
– А я, между прочим, не предпочитал. – Иннокентий взял пульт и переключил видеомагнитофон на телевизор. Замелькали каналы. – Вот сейчас все вроде бы свободны, но какой же они имеют кислый вид! Я-то был уверен, что со свободой придет радость.
– Получается, – предположила Настя, – что лучше пребывать в утопии и быть счастливым, чем быть свободным, но печальным.
– Ты на лица посмотри: лица-то совсем другие, а ведь и полсотни лет еще не прошло.
– Ну да, ну, другие немного, но чтобы уж так… А какие сейчас лица? – спрашиваю.
– Разве ты не видишь? Нервные какие-то, злые, выражение “не тронь меня!”. Не у всех, конечно, но у многих.
– А тебе советская лепота больше нравится? – осторожно кусаю его за ухо.
Он пожимает плечами. Похоже, не нравится.
Я спросил его:
– Вы признаете за государством право объявлять вас невиновным? Если не признаете – это тоже понятно.
Он пожал плечами.
– Невиновным может объявить только Господь Бог. А что делает государство, не так уж важно.