Настоящая война была — тысячи китайцев, умирающих от холеры в обнесенных колючей проволокой загонах в Путуне, и окровавленные головы солдат-коммунистов, выставленные на пиках вдоль Дамбы. В настоящей войне никто не знал, на чьей он стороне, и не было ни флагов, ни комментаторов, ни победителей. В настоящей войне даже врагов не было.
Китайцы потому так и любят театр смерти, что он напоминает им о том, что они и сами живы по чистой случайности. И проявлять жестокость они любили по той же самой причине, чтобы не тешить себя лишний раз мыслью, что в мире есть что-то, кроме жестокости.
Нельзя вызвать желание. Либо оно есть в женщине, либо нет. Его видишь с первого взгляда - или же понимаешь, что его нет и не было.
The story of my life doesn't exist. Does not exist. There's never any center to it. No path, no line. There are great spaces where you pretend there used to be someone, but its not true, there was no one.
My memory of men is never lit up and illuminated like my memory of women.
I started to write in surroundings that drove me to reticence. Writing, for those people, was still something moral. Nowadays it often seems writing is nothing at all.
He can only express his feelings through parody.
Very early in my life it was too late.
Мы никогда не говорим ни «добрый день», ни «добрый вечер», ни «с Новым годом». Никогда не говорим «спасибо». Мы вообще не разговариваем. Это ни к чему. Мы безмолвны, далеки друг от друга. Наша семья — каменная, окаменевшая в своей неприступности. Изо дня в день мы пытаемся убить каждый себя и друг друга, нам хочется убивать Мы не только не разговариваем — даже не смотрим друг на друга. Нас видят, а мы ни на кого не смотрим. Посмотреть, поддаться любопытству — первый признак падения. Никто не стоит и взгляда. Смотреть — позорно. Мы изгнали из обихода слово «беседа». Вот, наверное, самое полное отражение нашего стыда и нашей гордыни. Любое сообщество, семья ли, нет ли, — ненавистно и унизительно. Нас объединяет изначальный стыд — нам стыдно за то, что мы живем. Вот глубинный смысл истории нашей семьи, истории троих детей простой и честной женщины, нашей матери, женщины, погубленной обществом. Мы все — выходцы из общества, которое довело нашу мать до отчаяния. Что сделали с матерью, такой доброй, доверчивой! Вот за это мы ненавидим жизнь, ненавидим каждый себя и друг друга.
Известно, что женщину делают красивой не платья, не косметика, не дорогие кремы, не редкие, изысканные туалеты. Я знаю, дело не в этом. Но в чем — не знаю. Знаю только: все женщины не там ищут.
Как быстро в моей жизни все стало слишком поздно. В восемнадцать лет было уже слишком поздно. С восемнадцати до двадцати пяти с моим лицом творилось что-то непонятное. В восемнадцать я постарела. Не знаю, может быть, это со всеми так, я никогда не спрашивала. Кажется, кто-то говорил мне, что время, случается, вдруг поражает людей в самые юные, самые праздничные года жизни. Я постарела внезапно, грубо. Время подчиняло себе мои черные одну за другой, я видела, как они меняются, как глаза становятся больше, взгляд - печальнее, рот - решительнее, лоб пересекают глубокие морщины..
Я всю жизнь думала,что пишу,но не писала,думала,что люблю,но не любила,всю свою жизнь я только ждала перед закрытой дверью.Затерянные в толпе,эти люди никогда не остаются наедине с собой,их одиночество-в толпе.Мы не смотрим друг на друга. Нас видят,а мы ни на кого не смотрим. Посмотреть,поддаться любопытству -первый признак падения.Никто не стоит и взгляда . Смотреть-позорно.Теперь мать спокойна :она ушла в себя. А рядом с ней мы -маленькие герои,дети отчаяния.Он по-прежнему молчал,и я не знала,что он видит там,ща сомкнутыми веками.Казалось,он любил эту боль,любил очень сильно,словно раньше-меня,до смерти,и теперь предпочел её мне.
человек мается, переживает, предполагает худшее, ожидает, что мир сурово с него спросит и потребует отчета, а мир давно уже прошел дальше и думает о другом.
И потому не стоит говорить: Завтра сделаю, потому что завтра мы наверняка будем слишком утомлены, а лучше скажем: Послезавтра, и тогда у нас в запасе будет целый день, чтобы переменить мнение и отказаться от первоначального намерения, а еще благоразумней сказать: В один прекрасный день я решу, когда придет день сказать – послезавтра, и не исключено, что это не понадобится – может быть, смерть освободит меня от этого обязательства, ибо ничего на свете нет хуже обязательства – свободы, и которой мы сами себе отказываем.
... полагаю, это и есть первый признак одиночества - когда чувствуешь себя бесполезным.
...одиночество заключается не в том, что человек живет один, а в невозможности найти спутника в ком-то или в чем-то, заключенном внутри нас...
Я всегда жил один. Я — тоже, но одиночество заключается не в том, что человек живет один, а в невозможности найти спутника в ком-то или в чем-то, заключенном внутри нас, одиночество — это не дерево посреди голой равнины, а неодолимое расстояние от листика до корня, от сока до коры.
...чего ж и взять с газет, рассказывающих только о том, что уже случилось и произошло, когда уже слишком поздно исправлять ошибки, и невозможно избежать опасности, а хорошая газета – это та, которая первого января девятьсот четырнадцатого года сообщила бы о том, что двадцать четвертого июля начнется война, и вот тогда бы у нас было в запасе почти семь месяцев, чтобы отвести эту угрозу – да хотя бы вовремя смыться, а еще бы лучше – появился бы на газетной полосе список тех, кому предстоит погибнуть, и миллионы мужчин и женщин за утренним кофе с молоком прочли бы в газете известие о собственной смерти, узнали бы день, час и место, когда выпадет им этот неотвратимый жребий, и имя полностью, и что бы, интересно знать, предпринял Фернандо Пессоа, случись ему два месяца назад прочесть: 30 ноября от приступа печеночной колики скончается автор «Послания»: может, к доктору пошел бы и пить бросил, а может, отменил бы уже назначенную консультацию у врача и пить стал вдвое больше, чтобы, не откладывая дело в долгий ящик, поскорее сыграть туда самому.
Не знаю, вправе ли я пожелать вам счастья в Новом году. Отчего же, пожелайте, мне это не повредит, все на свете, как вам известно, – слова.
Если покойник столь беспокоен, значит, смерть не дарует покой. В мире вообще нет покоя – ни для живых, ни для мертвых. Так в чем же тогда разница между ними? В том лишь, что у живых еще есть время, пусть и неумолимо истекающее, время, чтобы произнести слово, сделать движение. Какое слово, какое движение? Не знаю, но люди умирают не от болезни, а от того, что не успели сказать слово, сделать дело, и потому так трудно мертвецу принять свою смерть, примириться с небытием.
Из-за дверей доносится испанская речь, можно даже не напрягать слух, звучный язык Сервантеса ничем не заглушишь, в иные времена не было на всей планете места, где бы не говорили по-испански, нам такого добиться никогда не удавалось.
...смелость, заметим, проявляется не только на поле битвы или при виде ножа, готового пропороть твое сжавшееся нутро: у иных людей там, где полагается быть смелости, дрожит нечто студенистое, но они, впрочем, в этом не виноваты, такими уж уродились.
...в любой ситуации найдется некто, высказывающий свое мнение, если даже его об этом не просят.
человек превосходнейшим образом может пропасть, даже когда идет по прямой.
...на новом-то месте, в новой стране, и когда в тишине необжитой, чужой еще комнаты ждешь сна, слушая шум дождя за окном, все вдруг обретает свои истинные размеры, становится крупным, весомым, тяжелым, ибо вопреки установившемуся мнению, морочит, и с толку сбивает, и обращает жизнь в зыбкую тень как раз дневной свет, а ночная тьма вносит во все полную ясность.