Терпеть не могу, когда все идёт не по плану. Моему, разумеется. На планы посторонних я чихать хотела.
– Если тебе хочется кричать – кричи. Если хочется плакать – плачь.
Даже самое холодное море начинает сверкать под солнцем.
– … когда ты начинаешь сомневаться – страхи становятся сильнее.
От громкого скрипа я вздрагиваю и просыпаюсь. Дверь сарая открыта нараспашку, лунный свет оттеняет фигуру мужчины. Его плечи заслоняют весь проход. Он глубоко дышит, из груди то и дело вырывается хриплый кашель. Тяжелой поступью мужчина шагает в мою сторону. Доски надрывно стонут под его ногами, предупреждая меня об опасности. Все внутри холодеет, я беззвучно хватаю ртом воздух. Шаг, еще шаг, он останавливается передо мной. Мощное тело медленно опускается на колени. Его голова ровняется с моей. Я вжимаюсь в стену с такой силой, что доски впиваются в спину. Мужчина с тяжелым вздохом опускается на руки и растягивается на полу.
Я успеваю сделать всего один шаг, как что-то летит мне вслед. Предмет со звоном разбивается о стену, по щиколоткам стекают липкие капли. Я машинально их стираю и оглядываюсь. Возле стены валяются осколки бутылки. Подношу к носу пахнущие спиртом пальцы. Из кустов доносится шорох. С каждой секундой звуки отдаляются. Убийца снова промахнулся и опять убегает. Игорь прав: если бы убийца был сильнее меня, он не стал бы убегать, а довел начатое до конца.
Я сажусь на корточки возле разбитой бутылки. Возможно, у него есть оружие. Теперь у меня тоже. Поднимаю самый большой осколок, с приклеенной этикеткой, и иду на шорох. Пока я дохожу до угла, шорох переходит в шаги. Убийца вышел на асфальт и, если я не потороплюсь, снова скроется. Я крепче сжимаю осколок в левой руке. Мне нечего бояться. Будь у него пистолет, он давно бы меня пристрелил. От этой мысли все тело передергивает. Мурашки, давно бегающие по коже, застывают на месте. Я его одолею. Одним ударом избавлюсь от этого кошмара. Я одержу победу, потому что борюсь за свою жизнь. То, чего хочет он, не может быть так же сильно, как мое желание выжить. Мне вообще все равно, чего он хочет. Пусть сдохнет, а я помогу избавить мир от детоубийцы. Я глубоко вдыхаю и с криком, полным ненависти, выпрыгиваю из-за угла.
Мне всегда нравились романтические истории. Все вокруг говорили, что это всего лишь сказки, в жизни так не бывает. Я слушала и кивала, но где-то глубоко внутри все равно верила: мой Грей уже плывет на корабле с алыми парусами. И Грей приплыл. Только вместо сказочной любви я каждый день получала от него подзатыльники.
Раньше я плохо понимала значение этого слова – цель. Жила себе без всяких устремлений и была уверена, что никогда ничего не достигну. Первую цель поставила передо мной жизнь. Только выполнив ее, я поверила, что чего-то стою и поняла: после этого я смогу все. Эта догадка не просто развязала мне руки, она дала повод мечтать. Мой детский опыт показал, что мечты без реализации – горькое дело, поэтому теперь все свои желания я исполняю сама.
Из-за спинки дальнего стула высовывается затылок с каштановыми завитками волос. Такими же, как на фотографиях с последнего Катиного дня рождения. Когда-то тетя Женя, библиотечный сторож, объяснила мне, что говорить «последний день рождения» не правильно, надо называть его «крайний». На этот раз я не ошиблась. Пятилетие – последний день рождения в Катиной жизни, а значит, ребенка, сидящего на стуле, не существует. Наверно, я все еще не проснулась. Кошмар продолжается, и мне придется досмотреть его до конца. Я отодвигаю одеяло и поднимаюсь. Спину ломит после ночи на неудобном диване. Стоп. Это же сон, я не должна чувствовать боль. Щиплю себя за предплечье. Больно, и кожа покраснела. Перевожу взгляд обратно на кресло в надежде, что наваждение уже рассеялось. Ребенок по-прежнему сидит за столом. Сердце подпрыгивает к самому горлу, дышать становится все тяжелее. Будь что будет. Я хочу узнать правду раньше, чем потеряю сознание. Шагаю вперед и хватаюсь за спинку стула. Девочка, повернувшись вместе с сиденьем, смотрит на меня стеклянными глазами.
Вы, люди, начинаете говорить правду, только если вашей жизни или вашим близким что-то угрожает.
Есть такие моменты, когда о будущем не думаешь - его просто нет. Есть только здесь и сейчас, а будущее беспомощно замирает на месте, словно чего-то ждет. Сейчас была только пустота, растерянность и бледная полоса закатного солнца, которая проникла в ванную из окошка над дверью. Полоса эта касалась руки, высвечивая бледную кожу и сиреневые от холода ногти.
Княжна словно пришла из другого мира, мерцающего, как чрево Матерь-горы. Этот мир — многолетняя слава, древняя кровь и верные воины, которых воспоют в легендах. Это литые колокола на соборах, бьющие на княжеское рождение, свадьбу и смерть. Это величие, ладан и бархат, а не пряжа, коромысло и холстина.
У седого Крумра была смирная светлая кобылка, но на мосту через Русалочью реку она неожиданно понесла. Старик, охнув, перехватил поводья все еще крепкой рукой — и не сумел ее удержать. Кобылка, вдохнув запах тины, испуганно заржала, забилась и, оттолкнув остановившегося коня Скали, — изо рта мужчины полилась жуткая ругань, — поторопилась к земле. Она обогнала коней Тойву и Оркки Лиса и, перемахнув через последние доски, перенесла хозяина на противоположный берег.
— Стой, дура! — Крумр натянул удила. Седые пряди хлестнули его по сильной спине. — Стой!
Светлая кобылка заржала еще раз — жалобно и тихо. И остановилась, принявшись тревожно перебирать ногами.
— Ох, братцы, ну и дела, — Крумр вытер лоб медвежьей ладонью. И облегченно засмеялся.
На ночь они остановятся ниже по долине, врезающейся в скалистое предгорье. А утром недосчитаются седого Крумра — часовые расскажут, как он, едва не затеяв драку, взял смирную кобылку и поехал на юг от лагеря, к болотам, в которых терялась Русалочья река. Совьон знала, что Крумру почудилось, будто там кричала его дочь Халетта. Что ночью он будет словно пьян или болен, и русалки уволокут его тело туда, где вода быстрее. Зацелуют-обглодают глазницы, вплетут цветы в седые волосы, затянут косы вокруг шеи. Рыбы поселятся в его ребрах, а водоросли опутают грудину.
Хортим не успел ответить — вежливо и достойно. Из горла Фасольда вырвался нечеловеческий, звериный рык. Прежде чем всполошилась Соколья дюжина и двинулись княжеские кмети, воевода выхватил топор и со страшным треском вогнал его в ближайший стол. Под лезвием разошлась древесина, и в дубовой столешнице появился раскол, короткий и зияющий.
— Вот тебе, а не гости и пиры, волчий выродок. — С лица Фасольда еще не сошла багровая пелена. — Ты всего лишь трус, Мстивой Войлич, который трясется за свою шкуру.
Весь мир для нее состоял из нитей. Нити леса, воды, запаха ежевики, конского топота. Они тянулись по воздуху, путались, тонко звенели — бери их, Рацлава, пропускай сквозь свирель и тки музыку. Но из самых нежных, горячих, певучих нитей-струн состояли люди.
Жаровня потухала — в ее неверном свете Хортиму привиделось, что зрачки у Вигге вертикальные.
— Сов Ён быть старше на восемь, но казаться, что на восемьдесят. До того она есть загадочна.
— У меня тоже есть такой друг. Он старше меня на шесть зим, а кажется, что на шестьдесят. Он не загадочный, просто ворчливый, как дряхлый дед.
Люди проводят его так, как не провожали никого раньше. Для Хьялмы выстроят великую усыпальницу, и к ней еще долго будут приносить корзины с фруктами, зерном и охапками цветов — как дань памяти. Над гробом воздвигнут скульптуру: вот он, князь, лежащий над своей домовиной. На его лбу — халлегатский венец, в руках — меч, на теле — одежды, и на них камнерезы вытеснят каждый узор. Лицо статуи будет умиротворено и строго, устало опустятся гранитные веки, на которых удастся разглядеть каждую морщинку, появившуюся раньше времени...
— Гляжу, твой воевода опять невесел, а, Хортим Горбович? — Тихо ты. Не буди лихо.
— Ни к чему мне твой лекарь, князь. — Зубы у него были багровые. И язык, ворочающийся во рту, — багровый. — Не гоняй его зазря.
А потом в его глазах, светлых и холодных, будто древние ледники, мелькнули такие тоска и боль, что стало горестно.
И ходило ее горе у подножия гор, вдоль дремучего южного леса. Ходило ее горе, черное-черное, будто густой дым от тлеющих колес и тел. И сама она — это горе, сгорбленная и перепачканная в земле, простоволосая, исцарапанная тугими ветками.
Нет ничего постыдного в том, чтобы проиграть великим.
— Я честолюбив, — напомнил Сармат. — И невидимый княжеский венец жжет мне лоб.
Но как же она хотела ткать из людей. Тогда Рацлава бы не просто разбрасывала невесомые полотна историй – с людьми они стали бы куда звучнее, шире и прекраснее. Если бы она вытянула нити, из которых состояла Хавтора, то впряла бы степные травы, полуденное солнце и жар костров в южные сказки про ханов и рабынь с глазами-алмазами. Она бы знала, как размять в волокно силу и верность. Но пока ей подчинялись одни мыши да небольшие птицы, и постанывание свирели несло с собой песни о севере из поволоки, звуков дождя и ускользающего тепла одеял.