— Смерть — дорогая цена за красную розу! — воскликнул Соловей. — Жизнь мила каждому! Как хорошо, сидя в лесу, любоваться солнцем в золотой колеснице и луною в колеснице из жемчуга. Сладко благоухание боярышника, милы синие колокольчики в долине и вереск, цветущий на холмах. Но Любовь дороже Жизни...
Дети висли на Ангелине, как две прищепки.
И ходят люди, как им нравится, и никто не фыркает. А то ты на дракона фыркнешь, а он развернется – и тебе голову откусит. Его-то потом посадят, да тебе уже не поможет!
— Да-а. Куда только не занесет человека, и чего он только не насмотрится: уйма людей, уйма разных обстоятельств. Беда наша в том, что мы взяли привычку путать обстоятельства с людьми. Вот вы, к примеру, — говорил он все так же добродушно, беззаботно, непринужденно, — намерения у вас хорошие. Вы просто голову себе заморочили всякими правилами и инструкциями. Вот в чем наша беда. Мы насочиняли себе столько всяких правил, прописей и наставлений, что ничего за ними не видим, и если что-то не подходит под наши прописи и правила, нас просто оторопь берет.
Так что в самом, можно сказать, младенческом возрасте главный персонаж моего повествования был осенён самопожертвованием и отвагой одних — то есть, своей матери, погибшей ради него, жестокостью и хищническим разбоем других, и людской добротой третьих. Наверное, всё это и наложило главный отпечаток на всю жизнь будущего Ивана Ивановича… Но вначале он был ещё только-только прозревающим крохотным котёнком, и ему ещё предстояло расти под крышей дома Вани Брянцева.
Он увидел кошачье логово, ещё недавно хорошо и ладно устроенное, выстланное камышовым пухом, высохшими мягкими водорослями и птичьими перьями. Но всё это было разорено и залито кровью… А посредине разорения лежала камышовая кошка-мать с раздробленным черепом и выклеванными глазами. И рядом с нею ещё бился в предсмертных конвульсиях второй ястреб. У него было перекушено горло и вырвана часть внутренностей. Чуть поодаль, у края островка лежал мёртвый окровавленный маленький котёнок… А у другого края, тычась крохотным носом то в сухие веточки, то в стебли трав, громко пища, ползало единственное оставшееся в живых после этой битвы существо — ещё один детёныш камышово-кошачьего племени.
Он улыбнулся, лег на спину и уложил Груню себе под мышку.
– Я всегда знал, что ты… – тут он вздохнул протяжно, – что ты… предназначена для меня. Меня бесило, что ты не понимаешь, а это совершенно очевидно!
– Ты сошла с ума, – сказал Макс, когда она объявила ему, что уходит, и ей вдруг показалось, что он умер. Вот так взял и умер у нее на глазах, и то, что он сидит и говорит, и снимает очки и трет глаза, и снова надевает очки, совершенно не означает, что он до сих пор жив.
Бумаги эти были страшны как по форме, так и по содержанию. Они неопровержимо свидетельствовали о том, что бывшая комиссия горкомхоза узурпировала власть в Тьмускорпиони и что распорядиться этой властью разумно она была не в состоянии.
— Главная опасность заключается в том, — размеренным голосом продолжал Кристобаль Хозевич, посасывая потухшую сигару, — что в распоряжении этих проходимцев находится небезызвестная Большая Круглая Печать. Я надеюсь, вы понимаете, что это значит…
— Понимаю, — сказал Эдик тихо. — Не вырубишь топором… — Ясное лицо его затуманилось. — А что, если мы применим реморализатор?
Кристобаль Хозевич переглянулся с Федором Симеоновичем.
— Можно, конечно, попытаться, — сказал он, пожимая плечами. — Однако боюсь, что процессы зашли слишком далеко…
— Н-нет, п-почему же? — возразил Федор Симеонович. — Примените, п-примените, Эдик. Не автоматы же там применять…
Раз господь начальству ума не дал, то надобно ему хотя бы авторитет обеспечить. Ты ему авторитет, а он тебе все остальное.