Записи группы

469
Великой княгине
Елисавете Феодоровне
6a5b99f8afd41.jpg
Я на тебя гляжу, любуясь ежечасно:
Ты так невыразимо хороша!
О, верно под такой наружностью прекрасной
Такая же прекрасная душа!

Какой-то
кротости и грусти сокровенной
В твоих очах таится глубина;
Как ангел, ты тиха, чиста и совершенна;
Как женщина, стыдлива и нежна.

Пусть на земле ничто средь зол и скорби многой
Твою не запятнает чистоту,
И всякий, увидав тебя, прославит Бога,
Создавшего такую красоту!


1884
- Елизавета Фёдоровна (1864 - 1918) - принцесса Гессен-Дармштадтская; в супружестве (за русским великим князем Сергеем Александровичем) великая княгиня царствующего дома Романовых, преподобномученица (18.07.1918).
- К.Р.  - великий князь Константин Константинович Романов, дядя Императора Никлая II.

- "Великая княгиня Елисавета Феодоровна и император Николай II. Документы и материалы 1884-1909 гг.  https://topliba.com/books/853054
— Правда может оказаться суровой, с ней нелегко встретиться лицом к лицу. Мы постоянно заново переосмысливаем себя и свою жизнь, чтобы пережить совершенные нами ошибки, смириться с неудачами.
Глухомань
Ездил в глухомань опять.
В глухомани не протолкнуться, понятное дело. Все хотят в глухомани с собачками гулять и не бояться.
Зайди за мусорный бак в городском дворе. В центре. Ни-ко-го. Пой, пляши, веселись – пустыня за мусорным баком. Заверни за угол дома – вымерло всё уснувшее.
А в глухомань зайди – Пикадилли. Не рыбаки, так грибники. Не грибники, так пикники. Не пикники, так собачники. Не собачники, так молись, что этот дядя, бегущий за тобой с таким топором, в таком плаще и с таким взглядом, – Александр Сергеевич Пушкин, пиит известнейший, тончайший лирик.
В городе выбежишь в одной накинутой простыне из подъезда – никому не интересно, пару раз лениво сфотографируют, и это почётный максимум. Хотя и зима, и простыня, а ты генерал полиции и к тому же блондинка скандинавского типа. Все пресыщены.
В глухомани просто скинешь ватник на траву, достанешь простыню – по зарослям негодующие вскрики и адский испуг. Тётка в резиновой шапке лицом вниз всем телом с векового ясеня молча – хлоп! В кустах – бегство, крики, предостерегающий мат, щелканье курков. Из дупла – тонкий девичий вой.
Обрыв. Под обрывом – омут. Сомы по три метра на дне брёвнами вповалку лежат. Вспоминают, как жрали монахов в XVIII веке. Обрыв – грязь и мокрая трава.
Пошёл к обрыву. Из-под обрыва – ор: не ходите сюда, мы переодеваемся!
– В кого?! – ору в ответ. – В кого вы там, глядь, переодеваетесь?! Там десять метров полёта и коряги из воды колами торчат! В кого вы там переодеваетесь?!
Отошёл от обрыва – лицом в паутину. Поляна. На поляне люди в шафрановом сидят и ноют с колокольчиками. Капает сверху. Поныл тоже. Мимо бабка с ножом деловито прошла. Рядом суют собачку. В брезентовую трубу, что ли? А в трубе кто-то сидит и собачку ждёт активно. А собачка не очень хочет в трубу, но она такса и поэтому выбора нет. Ногами сучит, хвостом можно доску пробить, уши забросила. Готова! Господа, я готова!
Снова бабка с ножом, но куртка другая и на башке пакет ашановский от сырости.
В городе если и глазеют, то чтобы рассказать. А кому рассказывать? А некому. Поэтому хэштеги и лекарство горстями.
В глухомани глазеют, чтобы самим не участвовать. Это тонкость важная.
Посвящается Их Императорским Высочествам
Великим Княжнам Ольге Николаевне
и Татьяне Николаевне
         
           
 Молитва
 
Пошли нам, Господи, терпенье
В годину буйных, мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.

Дай крепость нам, о Боже правый,
Злодейство ближнего прощать
И крест, тяжелый и кровавый,
С Твоею кротостью встречать.

И в дни мятежного волненья,
Когда ограбят нас враги,
Терпеть позор и униженья
Христос, Спаситель, помоги!

Владыка мира, Бог вселенной!
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной
В невыносимый смертный час...

И, у преддверия могилы,
Вдохни в уста Твоих рабов
Нечеловеческие силы
Молиться крепко за врагов!

17 Октябрь 1917
Елец
(Это стихотворение было послано в октябре 1917  года через графиню А.В. Гендрикову Их Императорским Высочествам в г. Тобольск - С. Бехтеев)
 Из книги 
"Меч в терновом венце"  https://topliba.com/books/478589, где собраны стихи незаслуженно забытых поэтов, связавших свою жизнь с Белым движением.
— С-с-сударь! — слегка заикаясь, пробормотала я, — С-с-скажите честно: вы вчера в редакции были пьяны⁈
И я протянула ему газету, с его собственным объявлением. Вот это объявление:

'Ваш фамильяр потерял совесть аппетит, выглядит вяло и покрывается чешуей, вместо шерсти?
Не спешите топить его в ближайшем пруду! Не отчаивайтесь! На Кривоплясовой улице в доме восемь открылась новая лечебница фамильяров доктора Фредерика Рея. Здесь готовы помочь любому дураку в любой сложной ситуации.
Фамильяр сбежал? Поиск
мерзавца беглеца по астральному следу.  Ваша жаба раздулась до размеров собаки? Не тыкайте в неё вилкой.  Немедленно несите её к нам!  Вы пытались колдовать над своими фамильярами, но получилось неудачно? Вам скидка 10%! Вы мои главные кормильцы!  Все мы когда-то начинали.  Над вашим фамильяром колдовал кто-то другой?  Снимаю глаз и порчу.  Вам нужна обычная консультация? Профессиональные советы по смешной цене.  Вы думаете, что овод для визита к нам слишком мелкий?  Приходите, не сомневайтесь! Мы рады всем!'

Подробно обо мне
Старик

Ещё вчера, звонко смеясь, я верхом носился по выгоревшей степи, вздымая под великим безразличным небом золотую ханскую пайцзу. Ещё вчера я дышал ковылями и чадом сгоревших посевов, любуясь отчаянием белокурых селян. Ночью пел гортанные напевы далёкого Каракорума.
А сегодня вернулся в город и внезапно осознал, что казавшийся таким долгим путь от юного баловника до старого дурака мною успешно пройден.
Загрустил. Решил освежить себя видами отдыхающих горожан и повелел нести меня на нашу гранитную набережную.
Пил, обмахиваясь новой панамой, шипучую минеральную воду с лаймом на набережной и увидел свою судьбу. Не представляю как, но пробрался на охраняемую веранду могучий нищий старик, из таких стариков, что к забору отшатнёшься, повстречавши глухой ночью в заборчатом переулке, заранее вытягивая из жилетного кармана часы.
Нищий старик имел при себе в нагрудной сумке одноглазого кота. Тоже очень впечатляющего. Кот с башкой размером с многодетную кастрюлю сверлил меня единственным глазом. На обгрызенном ухе сидела муха.
Вот есть коты, глядя на которых живо представляешь себе бабушку-вязальщицу в чепце с потёртыми лентами, постреливающую угольками печь, половик на восковых половицах. А есть такие коты, что сразу кровь, тоскливый утробный вой за мшистой крепостной стеной и седой сутулый инквизитор потирает заросший щетиной подбородок в отсвете факела.
Представленный моему вниманию кот был из последних. Они с дедом были похожи на ветеранов Скорцени.
Дед протянул мне бумагу, на которой было достаточно уверенно начертано: «Прошу для котика! Будь человеком!»
Таким вот почерком обычно предлагалось собраться с вещами к полудню у здания вокзала для отправки к небесным антресолям.
— Опыта набираются в делах, а не в разговорах. Пробуй и открывай. Ищи — и найдешь.
В конце концов, таков вековечный путь к знаниям.
Непривлекательные лица постепенно теряют способность нравиться. Человек, обладающий таким лицом, для всех безразличный, начинает относиться безразлично к своей особе и этим еще более отталкивает от себя взоры. Красивый следит за собой, прихорашивается, приглядывается к себе, точно постоянно смотрится в воображаемое зеркало. Некрасивый забывает о себе и становится небрежным. Но есть два вида некрасивости: одна, страдая от общего неодобрения, завидует и злобствует, — это и есть настоящая, истинная некрасивость; другая, наивная, беззаботная, мирится со своим положением и равнодушна к производимому ею впечатлению, — подобная некрасивость, не радуя взора, может привлекать сердца; такою именно и была некрасивость Консуэло. Люди великодушные, принимавшие в ней участие, на первых порах сожалели, что она некрасива, потом, как бы одумавшись, бесцеремонно гладили ее по голове, чего не сделали бы по отношению к красивой, и говорили: «Зато ты, кажется, славная девочка». Консуэло была довольна и этим, хотя отлично понимала, что такая фраза значит: «Больше у тебя ничего нет».
6a43bba9284b4.pngДелакруа. Жорж Санд и Фредерик Шопен


Справка: 
Жорж Санд — французская писательница, одна из ключевых фигур французской литературы XIX века.(настоящее имя — Амандина Аврора Люсиль Дюпен, в замужестве — баронесса Дюдеван)
1 июля 1804 — 8 июня 1876
С 1832 года и до конца жизни Жорж Санд писала ежегодно по роману, а иногда по два-три, не считая повестей, рассказов и статей. Её произведения — это сплав романтизма, реализма и философской притчи.

Ф. М. Достоевский писал, что «... это одна из самых ясновидящих пред-предчувственниц более счастливого будущего, ожидающего человечество, в достижение идеалов которого она бодро и великодушно верила всю жизнь»
Из письма И. С. Тургенева к А. С. Суворину - издателю газеты "Новое время":
"... недостаточно говорят об ее доброте, Как ни редок гений, такая доброта еще реже... Когда ее хоронили, один из крестьян окрестностей Ноана (замка Жорж Санд) приблизился к могиле и, положив на нее венок, промолвил: „От имени крестьян Ноана — не от имени бедных; по ее милости здесь бедных не было“

Узнав о кончине Жорж Санд, Виктор Гюго написал: «Оплакиваю умершую, приветствую бессмертную!»

«Пойми, если ты все время боишься за себя, ты не сможешь действовать и тогда потеряешь цель в жизни. Когда ты встретишься со смертью, ты должна сказать себе, что это не имеет большого значения».
— Глупо на что-то надеяться!
— А не надеяться еще глупей!
Трудно приступать к книге, но к этой книге трудно особенно. И не о том моя печаль, что не знаю многого, не знаю служб и обрядов так, как знали люди того времени, да и вообще не знаю! Не учили нас этому, и – чужое это для нас. До того чужое, словно с другой земли, от непонятного языка и народа неведомого. Как преодолеть расстояние лет и разноту учености теперешней и тогдашней? Как, в самом деле, понять, просто понять всё это: и монастырское уединение, и пост, и воздержание плотское, и горнюю радость в постах и воздержании обретаемую? И светлоту, паче всего светлоту, не унылость, не скорбь, а светлоту несказанную иноческого жития? Как тоску, как истязание, как угнетение телесное мы бы еще и поняли, но как понять радость совершенную, светлую радость тела и духа, отшельниками жизни сей достигаемую? Как понять парение мысли, и – нет, не мысли даже, а чего-то высшего мысли, что струилось окрест, на прочих, на простых людей (таких, наверно, каковы и мы сейчас) и согревало, и укрепляло, и подымало душевные силы всех этих прочих, «простецов», на подвиги и на труд ежедневный, на то, чтобы жить творя и не разувериться в жизни сей.

Как же мне постигнуть тебя, Сергий, отче! Дай, Господи, обрести силы для задуманного днесь труда! Это не предисловие, это молитва. Дай, Боже Господи, мне, человеку неверующей эпохи, описать человека верующего! Дай, Господи, мне, грешному и земному, описать человека неземного и безгрешного. Дай, Боже, совершиться чуду! Ибо это подлинное чудо: суметь описать человека, столь и во всем и по всему высшего, чем я сам, человека, на такой высоте стоящего, что и поглядеть на него раз – уже закружится голова. Дай мне, Господи, поверить, а ведь я не верю, ничему не верю, что было с ним чудесного и чем был он сам. Не верю, но знаю, что был он, и был такой, и даже лучший, чем тот, что описан в «Житиях», ибо даже и в житиях не видно его дел духовных, его непрестанных дум, не видно света, исходящего от него, а лишь то, что освещал он светом своим. Видны плоды произросшие, и не видно, не дано увидеть творения плодов.

Дай, Боже Господи, свершить невозможное! Дай прикоснуться благодати, дай прикоснуться хотя бы края одежды его! Ибо в нем – Свет, в нем – Вера, в нем и из него – моя Родина.

— Когда ты рассказываешь кому-то свою тайну, то будто отдаешь ему частицу самого себя, — сказала она. — Это подарок более ценный, чем тот, что можно купить за деньги.
         РОДНИК
Если тебя неудача постигла,
Если не в силах развеять тоску,
Осенью мягкой, осенью тихой
Выйди скорей к моему роднику.

За родником — белый храм,
Кладбище старое.
Этот забытый край
Русь нам оставила.

Если глаза затуманились влагой
Из родника поплещи на глаза.
Можешь поплакать, спокойно поплакать,
Кто разберёт, где вода, где слеза?

Видишь, вон там журавли пролетели,
У горизонта растаял их крик?
…А если ты болен, прикован к постели,
Пусть тебе снится целебный родник.

За родником — белый храм,
Кладбище старое.
Этот забытый край
Русь нам оставила.

       1975г.
          Это одно из самых известных и ранних стихотворений иеромонаха Романа (Матюшина). И этот образ родника стал своеобразным символом его творчества. В этом ряду можно назвать такие стихотворения как " Колокольный звон", "Русь ещё жива...", "Уже вечер, друзья, уже вечер...", "Открою я Псалтирь святую..." и др.
Эти стихи положены на музыку самого автора стихов. Уже несколько поколений православных христиан со вниманием и любовью слушают, внимают и поют песни на его стихи. Очень многих людей  его духовные песнопения привели к Богу. Его песни входят в репертуар многих российских ( и не только) исполнителей: Жанны Бичевской, Олега Погудина, Сергея Безрукова, Ирины Скорик, Николая Гнатюка, Кубанского казачьего хора.
           Его литературное творчество отмечалось наградами нескольких литературных форумов и премий за вклад в русскую поэзию. Почти ежегодно выходили сборники его стихов, с 1993 по 2004гг было записано 11 альбомов духовных песнопений.
          Но ... 19 мая, три дня назад, за день до Отдания Пасхи иеромонах Роман отошел ко Господу на 72-м году жизни. Божий странник он умер в пути, в аэропорту Белграда, возвращаясь в Россию.
В одном из своих стихотворений он говорит:
           "Чем больше слав, тем меньше правды в них.
            Молитв прошу! Молитв одних!"

Поэтому, кто может, помолитесь о новопреставленном рабе Божьем иеромонахе Романе. Пусть простит ему Господь грехи вольные и невольные и дарует ему Царствие Небесное.
6a0f697454956.jpg
Про ревность и наследственность

1) Про маменьку

— Саша, оказывается, наш сын ревнивец? — заметила маменька с некоторым удивлением, а батюшка хохотнул:
— Так Оленька, есть в кого…
— А в кого? — сделала маменька удивленные глаза. — Уж не скажешь ли, что в меня?
— Так в кого же еще? — опять хохотнул батюшка. — Не при молодежи будь сказано, ты у меня такая ревнивица, что Ивану до тебя далеко. Вот, как-то…
Маменька многозначительно хмыкнула.
— Батюшка, расскажи! — сразу же загорелся я.
— С-Саш-ша не вздумай, — зашипела маменька так, что Анька посмотрела на нее с уважением. Есть куда расти!
— Да ладно, мы никому не скажем, — пообещал я, а девчонки тоже с мольбой уставились на госпожу Чернавскую.
— Маменька, ну, пожалуйста… — протянула Анька.
— Маменька, мы и на самом деле никому не скажем… — присоединилась Лена.
Не выдержав общего напора, маменька сдалась, махнула рукой, заулыбалась.
— Ладно, чего уж там, рассказывай, давно дело было, только не слишком усердствуй.
— Точно уже не упомню — через два месяца после свадьбы, может и позже, да это неважно, — принялся рассказывать батюшка, — сплю я себе, четвертый сон вижу, и вдруг — толчок в бок. Спросонок ничего понять не могу, а Оленька — молодая жена, злобно так смотрит
— Ну, не злобно, не преувеличивай, — перебила маменька.
— Ладно, не злобно, а довольно-таки сердито… — поправился отец, но его вновь перебили:
— Саша, скажи так — озадаченно. Что ты — то злобно, а то сердито? Я что — монстр какой-то?
— Так вот, молодая моя супруга, не злобно, и не сердито, а озадаченно спрашивает — ты, Сашенька, почему с Лизкой Шаховской целовался? Я со сна и понять ничего не могу — что за Лизка? Отродясь никаких Шаховских не знал…
— Как это ты не знал? — возмутилась маменька. — Она вместе со мной в гимназии мадам Бернс училась, пока ты в пажеском корпусе штаны протирал. Ты ее и в Петербурге видел, когда меня у батюшки навещал, и в поместье родительское она при тебе приезжала. Ты с ней даже танцевал, раза два. Помню, как она тебе глазки строила!
— Так я спросонок и свое-то имя не сразу вспомню, а не то, что какую-то Лизку, — засмеялся отец. — Оленьке приснилось, что я с Лизкой целуюсь, сразу проснулась и возмущаться начала. Можно подумать, я виноват.
— Конечно ты виноват, — хмыкнула маменька. — Муж всегда во всем виноват — он и за погоду отвечает, и за сны. За двадцать с лишним лет мог бы понять. А я сплю себе, а мой суженый с какими-то Лизками целуется. Безобразие!

2) Про Ивана Александровича

Я прошел в комнату и обомлел — моя Леночка целовалась с кем-то из великих князей, а тот уже увлеченно шарит ручонками по ее телу, мнет платье.
— Не помешал? — вежливо поинтересовался я.
— Ваня, это не то, о чем ты подумал! — выкрикнула Лена, а князь, нисколечко не смутившись, сказал:
Господин Чернавский, мне понравилась ваша жена. И что здесь такого? Я оказал вам великую честь.

— Ваня, ты чего?
Да, а чего это я? Никаких великих князей и близко нет, я в спальне, а сонная Леночка, приподнявшись на локте, с беспокойством смотрела на меня.
— А что такое?
— Ты во сне стал кричать, да так громко, что меня разбудил, — пожаловалась любимая. — А еще — возможно, что мне послышалось, ругался и хотел кого-то из окна выкинуть. Неужели что-то по уголовному делу приснилось?
Фух, слава богу, это всего лишь сон. Приснится же такое. Уж лучше бы что-то из уголовного дела. Нет, тоже не надо. Но все равно… Любимая женщина целуется невесть с кем. Почему я решил, что это великий князь? Я из семьи Романовых только императора видел. Просто, заранее знаю, что все «великие» дегенераты и бездельники.

После того, как отец сообщил о предстоящем концерте, а мы с Леночкой принялись репетировать, я себя основательно накрутил. Стало казаться, что на мою Леночку положит глаз какой-нибудь высокородный ловелас. Я в своем собственном воображении такого себе напридумывал, что вслух не осмелюсь сказать. Я даже успел развестись с женой и на каторгу сходил за убийство кого-то из великих князей.

— Ты зачем с князем целовалась? — строго спросил я.
— Чего? — не поняла Леночка.
— Сон мне плохой приснился, — пояснил я. — Снилось, что ты с кем-то из великих князей целуешься. Вот я и спрашиваю — зачем ты с ним целовалась?
— Да? — хмыкнула Леночка. Улеглась, нежно меня обняла, прижалась. Сладко зевнув, сказала: — Оказывается, яблочко от яблони даже во сне недалеко катится… С чего бы мне с чужими мужчинами целоваться, если у меня есть ты?
Что за яблоко? А, так это она маменьку вспомнила, которой нечто подобное приснилось. А ведь могло что-то похуже присниться.
— Спи, глупый.
— Заснешь тут… — пробурчал я.
Леночка снова приподнялась на локте:
— Знаешь, что бы своему мужу сестрица Анна сказала?
— В смысле? — не понял я.
— Так вот, я тебе тоже скажу, в духе нашей сестрицы — щаз как дам по лбу, все глупости вылетят!

— Мы ведь друзья с тобой, Брин, ну а друзья помогают друг другу в беде, — объяснила она прошлой ночью, когда разговор обратился уже в усталый и сонный шепот. — Дружба, она провозглашается открыто и в то же время ощущается где-то глубоко внутри. Ты как будто привязываешься к другому. Ну вот как мы с Шепоточком. Он — мой самый верный друг. Он меня очень любит, и я его тоже люблю, и знаешь, каждый из нас это чувствует. И к тебе я вот чувствую то же самое. Мы друзья, все мы, ну а раз мы друзья, то должны делить и радости, и горести. Твои заботы теперь и мои тоже.
— Это прекрасное чувство, Кимбер, и я очень ценю его, — ответила тогда Брин. — А что если мои заботы слишком уж велики, вот как сейчас? Что если они слишком опасны, чтобы делить их с кем бы то ни было?
— Тем больше причин разделить их, — серьезно сказала Кимбер и улыбнулась. — Разделить с друзьями. Мы должны помогать друг другу, если дружба хоть что-нибудь значит для нас.
Безоружный «сто пятнадцатый» шел вперед. Сверху стягивались истребители. Они поняли, что противник теперь не опасен, и строились вокруг бомбардировщика в красивое конвойное кольцо.
Гуревич щелкнул переключателем рации, прислушался и сказал:
— Командир, рация не работает…
Архипцев смотрел вперед, держа машину ровно по горизонту. Совсем близко висели «фокке-вульфы».
— Прижимают, — сказал он. — Сажать будут…
Гуревич посмотрел вперед и сказал в переговорное устройство:
— Женька! Нас будут сажать…
В кабине стрелка-радиста, прислонившись головой к разбитому передатчику, лежал Женька с открытыми мертвыми глазами. Впечатление было, что он очень устал и просто решил отдохнуть. И только глаза Женьки выдавали, что он мертв.

Неумолимо приближался аэродром немцев. Конвой из шести «фокке-вульфов», расположившись кольцом вокруг «сто пятнадцатого», вел его на свою базу. Они висели так близко, что Гуревич и Архипцев видели, как немцы-пилоты весело и беззлобно посматривают на них. Немцы разглядывали «сто пятнадцатого», показывали на него пальцами и о чем-то трепались на одной волне.

Потом истребитель, шедший впереди, взмыл вверх и совсем уже вплотную облетал «сто пятнадцатый», вглядываясь в лица Сергея и Веньки. Он что-то прокричал по радио, и следом за ним его маневр повторил каждый из «фокке-вульфов». Все они делали круг над кабиной «сто пятнадцатого», а потом обменивались впечатлениями, так как после каждого облета пилот, занимавший свое место в конвойном строю, что-то весело кричал и все остальные хохотали.

Сергей и Венька молча смотрели вперед.

Впереди тянулась длинная полоса стоящих на земле закамуфлированных «фокке-вульфов». Их было штук тридцать…
— Вот он… — сквозь зубы сказал Сергей.
— Тот самый!
— Много машин на стоянке.
— Много… — эхом отозвался Гуревич.
Сергей посмотрел на Веньку и проглотил слюну.
— Давай… — кивнул Гуревич, и крупные капли пота покрыли его лицо.

Архипцев слегка довернул штурвал, и через прозрачный низ кабины стало отчетливо видно, что через несколько секунд «сто пятнадцатый» пройдет прямо над немецкими самолетами, стоящими на земле.
— Женька, — спокойно сказал Архипцев, — мы нашли этот аэродром.
— Ты слышишь, Женька, мы его нашли… — хрипло повторил Гуревич.
Сергей отжал от себя штурвал и перевел машину в стремительное пологое пикирование…
Стоянка «фокке-вульфов» росла с ужасающей скоростью и мчалась им на грудь…

Со страшным воем «сто пятнадцатый» врезался в начало стоянки «фокке-вульфов» и прогрохотал, стирая с лица земли немецкие истребители.

69fe569b6f2b5.png
Но месяца через три и мне блеснула радость, как солнышко из-за тучи: нашелся Анатолий. Прислал письмо мне на фронт, видать, с другого фронта. Адрес мой узнал от соседа, Ивана Тимофеевича. Оказывается, попал он поначалу в артиллерийское училище; там-то и пригодились его таланты к математике. Через год с отличием закончил училище, пошел на фронт и вот уже пишет, что получил звание капитана, командует батареей «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали. Словом, обштопал родителя со всех концов. И опять я возгордился им ужасно! Как ни крути, а мой родной сын — капитан и командир батареи, это не шутка! Да еще при таких орденах. Это ничего, что отец его на «студебеккере» снаряды возит и прочее военное имущество. Отцово дело отжитое, а у него, у капитана, все впереди.



И начались у меня по ночам стариковские мечтания: как война кончится, как я сына женю и сам при молодых жить буду, плотничать и внучат нянчить. Словом, всякая такая стариковская штука. Но и тут получилась у меня полная осечка. Зимою наступали мы без передышки, и особо часто писать друг другу нам было некогда, а к концу войны, уже возле Берлина, утром послал Анатолию письмишко, а на другой день получил ответ. И тут я понял, что подошли мы с сыном к германской столице разными путями, но находимся один от одного поблизости. Жду не дождусь, прямо-таки не чаю, когда мы с ним свидимся. Ну и свиделись… Аккурат девятого мая, утром, в День Победы, убил моего Анатолия немецкий снайпер…



Во второй половине дня вызывает меня командир роты. Гляжу, сидит у него незнакомый мне артиллерийский подполковник. Я вошел в комнату, и он встал, как перед старшим по званию. Командир моей роты говорит: «К тебе, Соколов», — а сам к окну отвернулся. Пронизало меня, будто электрическим током, потому что почуял я недоброе. Подполковник подошел ко мне и тихо говорит: «Мужайся, отец! Твой сын, капитан Соколов, убит сегодня на батарее. Пойдем со мной!»
Качнулся я, но на ногах устоял.


. . .


На четвертый день прямо из совхоза, груженный хлебом, подворачиваю к чайной. Парнишка мой там сидит на крыльце, ножонками болтает и, по всему видать, голодный. Высунулся я в окошко, кричу ему: «Эй, Ванюшка! Садись скорее на машину, прокачу на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем». Он от моего окрика вздрогнул, соскочил с крыльца, на подножку вскарабкался и тихо так говорит: «А вы откуда знаете, дядя, что меня Ваней зовут?» И глазенки широко раскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я, мол, человек бывалый и все знаю.



Зашел он с правой стороны, я дверцу открыл, посадил его рядом с собой, поехали. Шустрый такой парнишка, а вдруг чего-то притих, задумался и нет-нет да и взглянет на меня из-под длинных своих загнутых кверху ресниц, вздохнет. Такая мелкая птаха, а уже научилась вздыхать. Его ли это дело? Опрашиваю: «Где же твой отец, Ваня?» Шепчет: «Погиб на фронте». — «А мама?» — «Маму бомбой убило в поезде, когда мы ехали». — «А откуда вы ехали?» — «Не знаю, не помню…» — «И никого у тебя тут родных нету?» — «Никого». — «Где же ты ночуешь?» — «А где придется».



Закипела тут во мне горючая слеза, и сразу я решил: «Не бывать тому, чтобы нам порознь пропадать! Возьму его к себе в дети». И сразу у меня на душе стало легко и как-то светло. Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю: «Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?» Он и спросил, как выдохнул: «Кто?» Я ему и говорю так же тихо: «Я — твой отец».



Боже мой, что тут произошло! Кинулся он ко мне на шею, целует в щеки, в губы, в лоб, а сам, как свиристель, так звонко и тоненько кричит, что даже в кабинке глушно: «Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!» Прижался ко мне и весь дрожит, будто травинка под ветром. А у меня в глазах туман, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся… Как я тогда руля не упустил, диву можно даться! Но в кювет все же нечаянно съехал, заглушил мотор. Пока туман в глазах не прошел, — побоялся ехать, как бы на кого не наскочить. Постоял так минут пять, а сынок мой все жмется ко мне изо всех силенок, молчит, вздрагивает. Обнял я его правой рукою, потихоньку прижал к себе, а левой развернул машину, поехал обратно, на свою квартиру. Какой уж там мне элеватор, тогда мне не до элеватора было.

Бросил машину возле ворот, нового своего сынишку взял на руки, несу в дом. А он как обвил мою шею ручонками, так и не оторвался до самого места. Прижался своей щекой к моей небритой щеке, как прилип. Так я его и внес. Хозяин и хозяйка в аккурат дома были. Вошел я, моргаю им обоими глазами, бодро так говорю: «Вот и нашел я своего Ванюшку! Принимайте нас, добрые люди!» Они, оба мои бездетные, сразу сообразили, в чем дело, засуетились, забегали. А я никак сына от себя не оторву


. . .



Один раз легли спать еще засветло, днем наморился я очень, и он — то всегда щебечет, как воробушек, а то что-то примолчался. Спрашиваю: «Ты о чем думаешь, сынок?» А он меня спрашивает, сам в потолок смотрит: «Папка, ты куда свое кожаное пальто дел?» В жизни у меня никогда не было кожаного пальто! Пришлось изворачиваться: «В Воронеже осталось», — говорю ему. «А почему ты меня так долго искал?» Отвечаю ему: «Я тебя, сынок, и в Германии искал, и в Польше, и всю Белоруссию прошел и проехал, а ты в Урюпинске оказался». — «А Урюпинск — это ближе Германии? А до Польши далеко от нашего дома?» Так и болтаем с ним перед сном.



А ты думаешь, браток, про кожаное пальто он зря спросил? Нет, все это неспроста. Значит, когда-то отец его настоящий носил такое пальто, вот ему и запомнилось. Ведь детская память, как летняя зарница: вспыхнет, накоротке осветит все и потухнет. Так и у него память, вроде зарницы, проблесками работает.
Стоял прекраснейший весенний денек. Дул слабый свежий ветерок, а вверху ярко синели небеса. Гарольд хорошо помнил, что у себя на Фоссбридж-роуд он недавно щурился сквозь тюль на деревья и кусты, и на фоне горизонта они проступали обглоданными скелетами; а теперь, когда он шел по дороге, на вольном воздухе, на что бы ни падал его взгляд: на поля, сады, деревья и изгороди — все вдруг бурно тронулось в рост. Сень ветвей над головой украсилась молодыми клейкими листочками. Он удивлялся желтым облачкам соцветий форсайтии, стелющимся побегам лиловой аубреции, молодой вербе, трепещущей, словно серебристый фонтан. Из почвы проклевывались первые картофельные ростки, а на крыжовнике и смородине колыхались гроздья крохотных соцветий, похожие на сережки Морин. От богатства и многообразия новой жизни у Гарольда закружилась голова.

Гостиница давно осталась позади, а машин на дороге встречалось мало, и ему пришло вдруг на ум, как он все-таки беззащитен — один-одинешенек, без мобильного телефона… Если он невзначай упадет или кто-нибудь выскочит из кустов и набросится на него, кто услышит его крики? Рядом затрещали ветви, и у Гарольда сердце ушло в пятки. Он поспешил ускорить шаг и, оглянувшись, заметил всего-навсего голубя, мостившегося в древесной кроне. Постепенно он выработал свой ритм движения и почувствовал себя увереннее. Под его ногами расстилалась Англия, и ощущение свободы, прорыва в неведомое так бодрило Гарольда, что он не мог удержаться от улыбки. Он был сам себе хозяин в этом мире, и ничто не могло воспрепятствовать ему или попросить подстричь газон.

Справа и слева за изгородями раскинулись поля. Ветерок взъерошил деревья в соседней рощице, и она стала похожа на хохолок. Гарольду вспомнились собственные непослушные юношеские вихры, которые он каждое утро укладывал коком с помощью геля. Теперь его путь лежал в Саут-Брент, где можно было остановиться на ночь в недорогой гостинице. Оттуда по шоссе А-38 он доберется до Эксетера. Гарольд не помнил в точности, сколько это получается миль, но в прежние времена на машине, чтобы добраться туда, он тратил никак не меньше часа и еще минут двадцати. Гарольд выбирал дороги-однопутки. Кусты обступали их по обочинам такой высокой и плотной стеной, что он шел будто по дну рва. Его поражало, до чего молниеносными и агрессивными кажутся автомобили, если сам не сидишь за рулем. Непромокаемую куртку Гарольд снял и нес, перекинув через руку.

Вместе с Куини он бессчетное число раз ездил по этой дороге, но пейзажа не запомнил. Вероятно, тогда его целиком поглощали мысли о работе, о том, чтобы приехать, куда назначено, точно в срок, и местность за окном машины смазывалась в сплошной зеленый поток, а все холмы казались на одно лицо. Зато при ходьбе пешком здешняя жизнь представала ему совершенно иной стороной. Просветы в насыпях круглились, то взбегая вверх, то опадая, там и сям прерываемые шахматной доской полей, разграфленной живым частоколом или чередой деревьев. Иногда Гарольд останавливался полюбоваться. У него спирало в груди от богатства окружавших его оттенков зелени. Некоторые были густыми, бархатистыми, почти черными, другие, совсем светлые, отливали желтизной. Солнечный луч выхватывал мелькнувшее вдалеке окно автомобиля или, может быть, дома, и этот отблеск вздрагивал среди холмов, словно упавшая звезда. Как же так вышло, что Гарольд никогда прежде не замечал ничего подобного? Бледные цветочки, названия которых он не знал, заполонили вместе с фиалками и примулами подножия изгородей. Он не ведал, глядела ли Куини в те поездки в окно машины и видела ли она всю эту красоту.

«В машине пахнет чем-то сладким, — принюхавшись, сказала однажды Морин. — Фиалковыми леденцами».

После того Гарольд стал возвращаться домой вечером с открытыми окнами.

Он не спеша шел все дальше и дальше. Смирившись со своей тихоходностью, Гарольд целиком отдался радости движения. Горизонт вдалеке был похож на полоску, проведенную кистью, синевато-прозрачную, словно вода, без вкраплений домов и деревьев. Иногда он расплывался, как будто земля и небо просочились друг в друга и стали двумя половинками единого целого. Гарольд миновал два грузовика, застрявшие нос к носу, и их водителей, поглощенных спором о том, кому из них давать задний ход, чтобы пропустить другого. 
— Я должна была знать: есть решения, которые нельзя принимать заранее. Мы не можем предвидеть, что с нами случится, и потому не можем предвидеть, как мы будем действовать и на что решимся. И решимся ли вообще. С этим надо смириться.
Магде сейчас девятнадцать, у нее чувственные губы и густые вьющиеся локоны. У нас в семье она главная язва и насмешница. Когда мы были помладше, она научила меня бросать виноградины из окна нашей спальни точно в чашки посетителей кафе на террасе под нами. Средняя сестра Клара, наш вундеркинд, уже к пяти годам виртуозно исполняла концерт Мендельсона для скрипки с оркестром.

Я же привыкла к роли невидимки, молчаливого приложения к своим сестрам. Я настолько убеждена в своей ущербности, что при знакомстве редко когда называю себя по имени. «Я сестра Клары», — обычно говорю я. Мне и в голову не приходит, что Магде может надоесть вечная клоунада, что Клару может тяготить ее участь юного дарования. Ведь ей не забросить скрипку ни на секунду, иначе она уже не будет выдающейся и тогда лишится всего: обожания, к которому так привыкла, своей высокой самооценки. Нам с Магдой надо ох как постараться, чтобы достичь чего-нибудь путного, причем мы обе уверены: чего бы мы ни достигли, этого всегда будет недостаточно. Но и Клара не может не тревожиться, как бы не совершить роковую ошибку и разом не потерять все достигнутое. Она играет на скрипке, сколько я себя помню, — с тех пор, как в три года ей дали в руки инструмент. Она часто упражняется, стоя перед распахнутым окном, словно не может сполна насладиться творчеством, пока не соберет восхищенную толпу из случайных прохожих. Получается, любовь для нее имеет пределы и условия, это заслуженная награда за безупречное исполнение. У такой любви есть своя цена: труд, который прикладываешь, чтобы добиться признания и рукоплесканий, а в конечном счете своего рода уход от реальности.