Кто себя в руках держит, тот и победил.
Но некоторые не могут показать, где болит. Не могут успокоиться. Даже перестать выть не могут.
Она не потеряла надежду - просто сложила и убрала: эта вещь не на каждый день.
Если знать, что тебя ждет впереди, что с тобой случится, к чему приведут твои поступки - ты обречена. Опустеешь, как Бог. Окаменеешь. Не будешь есть, пить, смеяться, вставать по утрам. Никого не полюбишь - никогда. Не осмелишься.
Не лишай себя жизни. Ничего на свете этого не стоит.
Меньше знаешь – крепче спишь, сказала она. Сомнительное утверждение: иногда страдаешь ужасно от того, чего не знаешь.
Надо было – тщетные слова. О том, чего не было. Слова из параллельного мира. Из другого измерения.
Когда ты молод, кажется, что все проходит. Мечешься туда-сюда, комкаешь время, тратишь напропалую. Точно гоночный автомобиль. Кажется, что можно избавиться от вещей и людей – оставить их позади. Еще не знаешь, что они имеют привычку возвращаться.
Каково это – изо дня в день желать и тосковать о том, кто находится рядом?
Когда ты слишком счастлив, люди пугаются.
Почему нам так хочется себя увековечить? Даже при жизни. Подтвердить свое существование – точно собаки, что метят пожарный кран. Мы выставляем напоказ фотографии в рамках, дипломы, столовое серебро; вышиваем монограммы на белье, вырезаем на деревьях имена, выцарапываем их в туалетах на стене. И все по одной причине. На что мы надеемся? На аплодисменты, зависть, уважение? Или просто на внимание – хоть какое-нибудь?
Мы хотим по крайней мере свидетеля. Мысль о том, что когда-нибудь наш голос перегоревшим радиоприемником замолкнет навсегда, невыносима.
Расставания убийственны, но встречи бесспорно хуже. Живой человек не способен соперничать с яркой тенью, отброшенной его отсутствием. Время и расстояние сглаживают шероховатости; но вот любимый возвращается, и при безжалостном свете дня видны все прыщики и поры, все морщины и волоски.
Здравый смысл приходит благодаря опыту. Опыт приходит благодаря отсутствию здравого смысла.
Во времена моих родителей, да и на нашей с вами памяти, если ты не справлялся с учебой, тебе и отвечать приходилось. А теперь ответственность переложили на предмет. Читать классику трудно — долой классику, она сама виновата. Нынешний школьник из неспособности своей извлекает выгоду. Я не могу это освоить — значит, что-то с этим не так. И в первую очередь что-то не так с гадом учителем, который велит это осваивать. Никаких больше нет критериев, мистер Цукерман, — одни мнения.
Ваше „всем известно“ — всего-навсего клише и первый шаг к банализации опыта, и невыносимей всего весомость и авторитетность, с какой люди пользуются подобными клише. Мы знаем лишь, что за пределами клише никто не знает ровно ничего. Мы не можем ничего знать. Что мы „знаем“, того мы не знаем. Намерение? Мотив? Следствие? Смысл? Поразительно — сколько всего нам неизвестно. Еще поразительней — сколько всего нам якобы известно.
«Разве люди в большинстве своем не хотят уйти куда подальше от навязанной им никудышной жизни? Но не уходят, и это делает их тем, что они есть…»
Ничто не длится - и ничто не проходит. Не проходит именно потому, что не длится.
Увидев, какая судьба его ждет, он решил, что фиг она его дождется.
С ней хорошо, но она заменима. Все - заменимы...
Ненависть - опасная вещь. С ней ведь как: начнешь - и не остановишься. Зайдешь в сто раз дальше, чем хочешь. Ее трудней держать под контролем, чем что-либо другое на свете. Легче пить бросить, чем ненависть обуздать.
Каким случайным порой кажется неизбежное.
Тебя что-то возвращает к жизни, а потом оно же тебя и убьет.
А ведь помнила, что шлюхи говорили - вот она, их великая мудрость: "Мужчина не за то платит, что ты с ним спишь, а за то, что потом уходишь".
Лето девяносто восьмого в Новой Англии было на редкость теплым и солнечным, в бейсболе оно было летом эпического противостояния двух богов биты — белого и коричневого, а в Америке — летом мощнейшего разгула добропорядочности, когда терроризм, пришедший было на смену коммунизму в качестве главной угрозы безопасности страны, уступил место оральному сексу, когда цветущий моложавый президент средних лет и увлекшаяся им беззастенчивая особа двадцати одного года, самозабвенно, как парочка подростков на автостоянке, занятые друг другом в Овальном кабинете, оживили старейшую общественную страсть Америки — исторически, возможно, ее самую вредоносную, самую предательскую радость — экстаз ханжества. В Конгрессе, в печати, на телевидении — всюду с развернутыми знаменами пошла в атаку высоконравственная актерствующая сволочь, жаждущая обвинить и стереть в порошок, морализирующая на всю катушку, охваченная рассчитанно праведным гневом, обуянная тем самым „духом гонений“, о котором еще в шестидесятые годы XIX века писал Готорн, живший не так далеко от моего здешнего дома; посредством некоего вяжуще-очистительного ритуала эти люди вознамерились избавиться от эрекции в органах исполнительной власти, придать всему вид уютного благолепия и вновь дать возможность десятилетней дочке сенатора Либермана без опаски смотреть телевизор вместе с потрясенным до глубины души папочкой.
Он сказал ей: "Это больше, чем секс", на что она решительно возразила: "Нет. Ты просто забыл, что такое секс. Это он и есть. Будешь вмешивать сюда другое - всё испоганишь".