Едва ли скорбь может послужить оправданием для тех, кто пренебрегает возможностью отстаивать правое дело и противиться неправому.
...каждому время его юности представляется самым прекрасным, — и небо было синее, и трава зеленее, и дикие яблоки вкуснее тех, что нынче вызревают в садах.
Далеко не каждого можно провести, далеко не все склонны обманываться, принимая праздность за благодать.
Говорят, что желания — те же молитвы.
Да, общие воспоминания — это праздник для души...
И все же он узнал ее сразу. Надо же, сорок два года прошло, а он узнал ее! Оказывается, он многое помнил. Ее легкий, нетерпеливый поклон, поворот головы, манеру укладывать волосы и, прежде всего, ее глаза - большие, темные как ночь, лучащиеся ясным светом.
Овцы эти чем-то с валлийцами схожи, - подумал Кадфаэль, не сводя глаз с юго-запада, где вдалеке высился Бервинский кряж, - физиономии такие, что по ним ни о чем не догадаешься, ушки всегда на макушке, а взгляд невинный - святые, да и только.
Учтя все это, судьи предписали спорщикам вернуть изгородь и межевой столб на прежние места и обязали обоих уплатить небольшой штраф. Как и следовало ожидать, Овейн и Гивел вполне по-дружески пожали друг другу руки в знак согласия с этим решением. Надо думать, что вечерком они еще и разопьют вместе жбан вина или медового напитка, благо штраф оказался куда меньше, чем они рассчитывали. Но уже на следующий год, вне всякого сомнения, поспеет новая тяжба. Ничего не поделаешь, Кадфаэль прекрасно знал, что межевые споры - излюбленная забава валлийцев.
...в нашем несовершенном мире излишняя доверчивость — почитай что глупость.
Сдается мне, что у иных душа так устроена - они будто по лезвию ножа ходят, - а там уж что выпадет - ад или рай.
— Святая могла избрать для своего мщения земное орудие, — высокомерно оборвал его приор. — Если кто-то и послужил орудием, он все равно остается убийцей, — возразил Кадфаэль, — в Уэльсе тоже есть правосудие; мы должны известить о случившемся королевского бейлифа.
— Это нелегкий труд и для быков, и для человека, — отозвался Кадфаэль. — Может, и так, но ведь быки следовали за ним по доброй воле, лишь бы только ему потрафить. Брат, да разве преданный ученик может сделать для своего наставника больше? Не хочешь же ты мне сказать, что этому парню его работа не в радость?
— Узрите же все, каково мщение святой! Не говорил ли я вам, что кара ее обрушится на всякого, кто дерзнет противостоять ее воле? Кадфаэль, переведи им, что я говорю. Скажи им, пусть убедятся, как сбылось предреченное мною, и поостерегутся. Ибо святая Уинифред явила нам свое могущество и свой гнев.
Запомни, что правда — это не единственный путь, ведущий к справедливости.
Сионед была девушкой сильной, неутомимой и пылала жаждой мщения — настоящая валлийка.
— А, пустое — монахи и приоры бывают разные, как и все люди, но они приходят и уходят, а монастыри остаются. Случается, правда, что кое-кто попадает в обитель не подумавши, — по большей части молодые парни, которые рассудили, что ежели девица дала им от ворот поворот, то уже и конец света настал. А ведь некоторые такие ребята, вернись они в мир, могли бы стать добрыми мастерами, глядишь, и приохотились бы, скажем, к кузнечному ремеслу…
Власти, они ведь глубоко не копают, подбирают готовенькое, то, что лежит на поверхности, и не мешкая творят скорый суд. Им ведь главное — восстановить спокойствие и порядок, а не добиться торжества справедливости. Но Кадфаэль твердо решил не допустить того, чтобы остались сомнения в невиновности Энгеларда или брата Джона. Так что лучше сперва разобраться во всем самому, а потом уж рассказать бейлифу.
«Но ведь это лишнее доказательство в пользу того, чтобы поверил я, — подумал Кадфаэль после того, как Жером удалился в поисках более благодарной аудитории. — Похоже, я действительно начинаю постигать саму природу чуда. Ибо разве было бы чудо чудом, если бы к нему имелись разумные основания? Чудеса не имеют ничего общего с разумом! Чудеса противоречат разуму! Переворачивают разум, дурачат разум! Они не воздаются по заслугам, они являются и несут спасение всем, кому угодно. Если бы в них был смысл, они не были бы чудесами». Все эти соображения и удовлетворили, и позабавили монаха, и он легко уснул, чувствуя, что все в порядке с этим миром, который всегда виделся ему чудесным и не укладывающимся ни в какие нормы.
— Послушай, — убежденно сказал Кадфаэль, — в миру благочестивые люди попадаются не реже, чем в монашеских орденах да святых обителях, а по правде сказать, и среди язычников знавал я людей, не менее достойных, чем среди христиан. В Святой Земле встречал я сарацин, которым доверял больше, чем иным из нашего Христова воинства. Почтенные люди, великодушные и учтивые — любой из них счел бы за бесчестье драть глотку, торгуясь на базаре, тогда как для некоторых христиан это было в обычае. Принимай человека таким, каков он есть, ибо все мы одинаковы — что под мантией, что под рубищем. Судьба людям выпадает разная — но скроены-то все по одной мерке.
Выбив у Каретникова оружие, я не стал вступать с ним в драку, а просто уложил аккуратно лицом в пол. Но гражданин Каретников, судя по всему, с намерением дискредитировать нашу родную полицию, нахально и цинично начал биться об него лицом, сломал себе нос и выбил зубы. Мы пытались устыдить гражданина Каретникова и провести с ним воспитательную беседу, но он продолжал свои дискредитирующие действия
A roar erupted in his throat, a cry that had been surging up through all the fabric of his flesh since Ha Lin died, rising and growing until it seemed too large for the body that contained it, as though that body had dissolved beneath the pain and the rage, leaving behind a man that was not a man at all, but a scream in the shape of a man, a sob of fury dying to shake free its last mortal bond.
"Life is..." "Suffering," she said again. "Pain is suffering because we want to be free of it, and pleasure is suffering because we fear to lose it."
"There are more shades to the suffering of men than there are colours in the forest. I can draw more notes from a woman bound than a harpist can from her crude arrangement of wood and string." ... "There is no instrument like man, no musical counterpoint like the play of terror and hope, the bafflement and aching clarity that you can draw from his distended flesh." The shaman's voice was lower and slower than it had been. Reverential. Incantatory. "This is art. This is true beauty."
"Your way of war is a pale, ugly thing. A perversion. You call yourselves civilized, and yet look at the things you fight for: borders, power, wealth..."
"As opposed to what?"
"As opposed to nothing. The war itself is worship."
"A sick sort of warship."
"Sicker than killing a woman because she stepped across an invisible line you have drawn across the dirt? Sicker than burning a man because he took some gem, some brick of gold, from another man?"
"The monks told me a lot about what to destroy," he went on after a while. "They question they never answered, though, was this: when you scrub it all out, the fear and hope, the anger and despair, all the thousands habits of thought - what's left?"
Triste didn't respond. The chorus behind them rose and fell, rose and fell like the wind. When he finally looked over at her, she was watching him. Her words, when she spoke, were thin as the wind.
"Why does there need to be somethings left?"