От ярости, от гнева еще можно было перекинуть мостик назад к любви, вспять к обожествлению и восторгу, но от глумления — никогда. Народ ни за что не склонится перед тем, на кого хоть раз легла тень его обезьяньей усмешки.
...ничто так не задевает смеющегося, как ответная насмешливая гримаса.
Диктатор давно для них ставший привычной частью ландшафта- чем то вроде памятника
или фонтана,- вёл себя странно,а ничто так не настораживает обывателя, как нарушение
пусть даже самое незначительное, привычного порядка вещей.
- Вы, дон Аугусто, как истинный клоун знаете, что наше ремесло заключается вовсе не в том, чтобы смешить людей. Мы показываем миру его изъяны, только мир не догадывается об этом.
Я готова была прилюдно откреститься от монстра, но пузико у него торчало кругленькое и очень родное, на булках откормленное.
Чтобы попросить прощения, требуется больше мужества, чем чтобы выстрелить или привести в действие бомбу.
Думаешь, кто-нибудь пришел мне на помощь? Потому что я хотела поднять твоего отца. Говорю себе: я должна поднять его на ноги. Но он много весит. Вдвоем или втроем мы бы его подняли, но никто не подошел. Поэтому я начала разговаривать с ним. И представь, я настолько была не в себе, что сказала ему: я люблю тебя. Мы никогда друг другу этого не говорили. Даже в молодости. Да и не было нужды говорить. Мы просто проявляли любовь и все. Но я должна была говорить и говорить, чтобы он не умер. А если умрет, пусть узнает, по крайней мере, что я его любила. Никто не пришел мне на помощь. Пустая улица. Закрытые окна.
В знак приветствия влепила невесте сына в щеку два поцелуя, похожие на шлепок тортом, – звучные, маслянистые, искренние.
Море, оно большое. Море, оно как Господь Бог, который находится одновременно и рядом, и далеко, который напоминает нам, какие мы маленькие, гори оно все синим пламенем, он бы нас запросто уничтожил, взбреди ему такое в голову.
Он казался спокойным, но это было спокойствие поваленного дерева. Его осознанное затворничество было затворничеством уставшего человека. Не только уставшего, но и утратившего веру. Его размышления – размышлениями сознания, в котором постепенно перестали находить отклик призывы, доводы и вся эта словесная/сентиментальная чепуха, за которой долгие годы он скрывал настоящую правду. Какую правду? Какую же еще. То, что он приносил страдания и убивал. Ради чего? И ответ наполнял его горечью: впустую. После всей пролитой крови – ни социализма, ни независимости, ни шиша.
- Почему я так поступаю?
- Из трусости.
- Именно. Потому что я такой же трус, как он, как все те, кто в эти часы в моей деревне говорит шепотом, чтобы их не услышали: это безумие, бессмысленное кровопролитие, на этом не построишь родину. Но никто и пальцем не пошевелит. Сейчас уже, наверно, улицу вымыли из брандспойта, чтобы не осталось ни следа преступления. Завтра, может быть, повсюду будут шептаться, но главное не изменится. Люди пойдут на следующую демонстрацию в угоду ЭТА, прекрасно зная, что нужно держаться стаи. Такова дань, которую они платят, чтобы жить спокойно в стране безгласных.
– Привет тебе от отца.
– Тебе нравится разговаривать вот так, в одиночестве, да?
– Меня это утешает. А главное, вокруг нет людей и никто моих слов не слышит. Так что, если ты ненароком решил, что я рехнулась, можешь успокоиться.
– Я ничего такого не говорил.
– Да, пока не забыла. Чато спрашивает, когда ты наконец женишься. Он считает, что давно пора.
Огород – это религия.
Есть книги, которые вызревают в душе долгие годы в ожидании подходящего момента быть написанными.
Дождь падал на могилы, на асфальтовую дорожку, на темные деревья по краям дорожки. Мокрые могильные плиты и свежий запах тишины.
Именно готические образы следует иметь в виду, когда смотришь на исхудавших и угловатых акробатов и нищих Пикассо – вспомните ребра распятий на скульптурах испанских соборов, вспомните провансальские храмы и святых с бесконечно длинными шеями, вспомните великую бургундскую живопись – например, Дирка Боутса или Рогира ван дер Мейера, вспомните как щека мертвого Христа вдавлена в щеку живой Марии – и, соединенные воедино, желтая мертвая щека и розовая с катящейся слезой образуют пронзительное вечно живое лицо – лицо, живущее невероятной, душераздирающей, непобедимой жизнью.
- Кто не рискует, тот не становится бомжом...
Во втором акте я не был занят, соответственно мое место – “сидеть на магнитофоне”, вовремя включать и выключать музыку. Такое демократичное распределение обязанностей: главнокомандующий отыграл эпизод – и к магнитофону. Разгримировавшись, но в костюме, накинул свою куртку и бегу по фойе. Завадский стоит (как всегда, величественный, в окружении свиты): “Ты куда?” “На магнитофон”. И он по-детски гордо посмотрел на окружающих: вот он – дух студийности, образ настоящего театрального содружества, то, что для них, старых мхатовцев, было абсолютно естественно, а потом ушло из театра, казалось, безвозвратно.
Помню, что в институте я говорил Боре Щедрину: “Счастливые люди – художники, писатели, композиторы, они сами по себе, а у нас все связано с другими”. Его ответ по сей день мне помогает: “Да, конечно, но ведь в этом – весь интерес”.
Вспомнил, как в ЦДТ заходили греться военные, которые дежурили на панихидах в Колонном зале. Сидели на роскошной лестнице в фойе плотными рядами, смотрели маленький телевизор, который кто-то из наших им давал, чтобы не скучали. Однажды я репетировал, ушел из зала на сцену, повернулся, чтобы опять пойти в зал, и вижу полный зал молодых военных. Я как раз попросил выйти второй состав и слышу, кто-то из солдат говорит: “В театре, оказывается, как у нас, тоже смена караула”.
Часто на сцене общение поверхностное: вот факт – а вот его оценка. Мне же интереснее то, что многие пропускают, то, что лежит между фактом и оценкой – восприятие факта. Подробность существования, взаимоотношения, взаимодействия. Чаще всего на сцене идет диалог как пинг-понг (бум-бум), на самом же деле общение – это большой теннис: сетка должна вибрировать от удара мяча.
Если бы пришлось снова переименовывать театр, я назвал бы его бывшим: бывший ЦДТ на бывшей площади Свердлова, напротив бывшего Дворянского собрания и бывшего театрального сквера.
Дочь Наташа при очередном моем приступе сплина посоветовала: “Ты скажи себе: “Я – бездонная бочка внутренних резервов”, и все пройдет”. Я записал это крупными буквами на большом листе бумаги и положил в стол. Изредка заглядываю. Иногда помогает.
Искусство наше, театр – кафедра, второй университет.
А еще это энергия, обмен энергиями. Место непосредственного контакта людей, которые понимают, что находятся в равноправных, партнерских отношениях. У нас на спектакле “Отверженные”, который шел в два вечера, зрители на второй вечер здоровались с теми, с кем сидели накануне рядом. Но сперва должен возникнуть контакт у актеров на сцене, затем контакт сцены и зала, и наконец, когда эти энергетические поля (сцена – зал) начинают взаимодействовать, образуется новая зрительская общность. Ради этого и существует театр. Внимание актера не должно рассеиваться, но свободное творчество начинается, когда актеры чувствуют, что зал их подхватывает.
Оперных артистов, с которыми я репетировал “Кармен”, просил: “Давайте получать энергию друг от друга”. Дуэт, трио, ансамбль… “Контакт” – главное слово в театре. Когда устанавливается контакт, возникает то, что помогает музыке звучать. Ноты певец и так споет, их композитор уже написал.
В драматическом театре – та же история. Стоппард на репетиции про кого-то из актеров сказал: “Почему он текст произносит, будто у него ничего другого нет? Текст я уже написал. Я свою работу сделал. Пусть он теперь делает свою”.