Что в жизни бесконечно? Вселенная, да человеческая жадность
Поцелуй на берегу озера, обида, промелькнувшая на его лице вечером в сарае, каждый добрый жест, каждый нашептанный комплимент, даже произошедшее между нами сегодня? Я съежилась от одной этой мысли. Я все еще чувствовала его теплое дыхание на своей шее, его тихое нашептывание на ухо: «Беда вожделения в том, что оно делает нас слабыми». Как же он был прав! Я так отчаянно хотела найти свое место. Мне так хотелось угодить ему. Как же я гордилась, что он доверил мне свои тайны! Но я никогда не задавалась вопросом, что ему нужно на самом деле, какие его истинные мотивы. Была слишком занята тем, что воображала себя рядом с ним, спасительницей Равки, самой заветной, самой желанной, как какая-нибудь королева.
— Так я — пленница Дарклинга? — Ты под его защитой. — В чем разница?
— Мы росли вместе. — Не похоже, будто у вас много общего. Я пожала плечами. — Нетрудно найти что-то общее, когда ты ребенок.
Стоило мне подумать, что хуже быть уже не может, как все стало хуже.
- Сирота! - довольно воскликнула королева. - Как чудесно! Я бы не описала факт, что мои родители мертвы, "чудесным", но поскольку сказать мне больше было нечего, я буркнула: - Спасибо, моя королева
- Ты скучала по мне? После отъезда?
- Каждый день, - честно ответила я.
- А я каждый час. И знаешь, что хуже всего? Для меня это стало сюрпризом. Я ловил себя на том, что иду и ищу тебя взглядом - без всякой причины, просто из привычки, потому что мне хотелось чем-то с тобой поделиться или услышать твой голос. И вдруг я понял, что тебя больше рядом нет, и каждый раз, каждый чёртов раз, я чувствовал, будто из меня выбили весь воздух. Я рисковал ради тебя жизнью. Я обошёл половину Равки и сделаю это снова, просто чтобы быть с тобой, замерзать с тобой и слушать, как ты ноешь, что приходится есть сыр каждый день. Так что не говори мне, что нам не место рядом друг с другом
— Ненавижу тебя! — сплюнула я. Он пожал плечами.
— Скоро ты устанешь от ненависти. И от всего другого, — парень улыбнулся, и в его глазах я увидела ту же мрачную зияющую пропасть, которую заметила в древнем взгляде Багры. — Ты будешь носить этот ошейник до конца своей очень долгой жизни, Алина. Борись со мной, сколько сможешь. Ты довольно быстро поймешь, что у меня больше опыта в игре с вечностью.
... что в жизни бесконечно? Вселенная до человеческая жадность.
— Кстати, о чём вы с ним разговариваете?
— Ни о чём особенном. О жизни. О любви. О температуре плавления железной руды. На самом деле он давольно забавный, когда позволяет себе таким быть.
— Правда?
— Мне так кажется.
— Он исправится. Давид просто стеснительный.
— Может, мне стоит лечь на стол в мастерской и подождать, не вплавит ли он что-нибудь в меня?
— Уверена, так и начинаются все великие романы.
And there's nothing wrong with being a lizard either. Unless you were born to be a hawk.
The moment our lips met, I knew with pure and piercing certainty that I would have waited for him forever.
Это — живое воплощение его души, его правда, оголенная в свете солнца, лишенная таинственности и тени. Это — истина за красивым личиком и поразительным могуществом; истина, что стала мертвым, опустошенным пространством между звездами. Пустыней, заселенной испуганными монстрами.
— Глупец! — Меня называли и похуже. Ты — чаще всего.
Ты — мой первый проблеск надежды за очень долгое время.
— Ты могла бы сделать меня лучше. — А ты мог бы сделать меня монстром.
— Мал, то, что сказал Дарклинг на поляне… обо мне и нем. Я не… Я никогда…
— Это неважно.
Я подняла взгляд.
— Неважно?
— Нет, — слишком быстро ответил он.
— Что-то я тебе не верю.
— Я, если честно, тоже, но когда-нибудь это станет правдой, — он крепче сжал мои ладони и приблизил их к сердцу. — Мне плевать, даже если ты танцевала с ним голая на крыше Малого дворца. Алина, я люблю тебя, даже ту часть, которая любила его.
... хотя современность и выдвинула вновь идею о родстве гениальности и безумия, но мы все по-прежнему больше смерти боимся сумасшествия.
... давно уже художественное творчество принято считать бессознательным душевным процессом. По-видимому, этими взглядами была вызвана к жизни так называемая литературная критика. Художники недостаточно сознательно делают свое дело, нужно, чтоб кто-нибудь их проверил, объяснил, в сущности, дополнил. Литературные критики сами приблизительно так понимали свою роль и из сил выбивались, чтоб связать как-нибудь свое сознательное мышление с бессознательным творчеством, подлежавших их обсуждению.
Ницше говорил, что когда он бывает на людях – он думает как все, и потому, главным образом, искал уединения, что только наедине с собой чувствовал свою мысль свободной. Этим и страшна обыденность: она гипнотизирует миллионами своих глаз и властно покоряет себе одинокого мыслителя. И в одиночестве трудно жить! Ницше с горькой насмешкой замечает: «В одиночестве ты сам пожираешь себя; на людях – тебя пожирают многие: теперь – выбирай!»
Философия хочет во что бы то ни стало стать "наукой", такой же наукой, как математика, и если этого нельзя достигнуть никаким иным путем, то, во всяком случае, выручит теория познания. Она докажет, что не обо всем можно спрашивать философию, что ее даже и спрашивать совсем нельзя, а только можно слушать, что она говорит.
Читатель уже давно перестал присматриваться к отдельным мыслям: говори, что хочешь, все сойдет за великую идею.
А поэтические фантазии? – скажут мне. Но, на мой взгляд, по поводу Достоевского о ней вспоминать не приходится. Это у древних певцов была фантазия. К ним, точно, по ночам прилетали музы и нашептывали им дивные сны, которые и записывались наутро любимцами Аполлона. Достоевскому же, подпольному человеку, каторжнику, российскому литератору, носившему закладывать в ссудные кассы женины юбки, вся эта мифология совсем не к лицу. Его мысль бродила по пустыням собственной души. Оттуда-то она и вынесла трагедию подпольного человека, Раскольникова, Карамазова и т. д. Эти-то преступники без преступления, эти-то угрызения совести без вины и составляют содержание многочисленных романов Достоевского. В этом – он сам, в этом – действительность, в этом – настоящая жизнь. Все остальное – «учение». Все остальное – наскоро сколоченный из обломков старых строений жалкий шалаш. Кому он нужен? Сам Достоевский – необходимо это отметить – придавал большое значение своему учению, так же как и гр. Толстой, как Ницше, как все почти писатели. Он полагал, что может сказать людям, что им делать, как им жить. Но эта смешная претензия, конечно, так и осталась навек претензией. Люди живут и всегда жили не по книгам.
... всякая философия есть своего рода мемуары и невольные признания философа.
Сам Достоевский - необходимо это отметить - придавал большое значение своему учению, так же как и гр. Толстой, как Ницше, как почти все писатели. Он полагал, что может сказать людям, что им делать, как им жить. Но эта смешная претензия, конечно, так и осталась навек претензией. Люди живут и всегда жили не по книгам.