И мертвый выжженный круг.
Туда не то, что птицы не залетают - даже тараканы ползти не хотят. Ученые пробовали.
Сами пошли (тараканы, они умные, ученые - не всегда до их сообразительности дотягивают), сами там остались.
– На чужом языке ругань не так обидна, ужасы не так сташны и чувства не так сильны.
– Ты рехнулась, что ли? Ты ещё спроси, кто такой Кутузов!
Кутузов. Кажется, в школе как-то раз мальчик, который мне нравился, делал по нему доклад. Но я больше смотрела, чем слушала.
Он смотрит на меня, как смотрела мама, когда я в седьмом классе пришла домой с зелёными волосами.
Сижу у себя в каюте, вяжу, пялюсь в иллюминатор. И так уже часа четыре. Скучно, сил нет. И как люди жили без компьютера...
– Так раны сквозные, я же не могу внутри зашить! Ну и какой смысл...
Держите меня семеро. Иначе точно стукну.
– Значит так, – говорю, – я зашила всё. Это раз. Эцаган выживет, это два. А три – ты, хрен-цуцик, уйди с глаз моих, пока я тебе что-нибудь не пришила!
Если вычеркнуть все непечатные выражения, которые я подумала в свой собственный адрес, останется, что я икнула.
Есть что-то, что остается за пределами слов и красок. Ты знаешь, что оно есть, но всё не можешь к нему подступиться – там глубина.
Теперь могу плакать сколько угодно – никто не видит – а вот нет слез. Для слез, оказывается, нужно чье-то присутствие, даже если считается, что он ничего не замечает.
Я теряю силы, память, но не испытываю боли – и в этом вижу явленную мне милость. Я ведь знаю, что такое страдание. Оно ужасно не мучением тела, а тем, что ты уже не мечтаешь избавиться от боли: ты готов избавиться от тела. Умереть. Ты просто не в состоянии думать о таких вещах, как смысл жизни, а единственный смысл смерти видишь в избавлении от страдания. Когда же болезнь тиха, она дает возможность всё обдумать и ко всему подготовиться. И тогда те месяцы или даже недели, что тебе отпущены, становятся маленькой вечностью, ты перестаешь считать их малым сроком. Прекращаешь их сравнивать со средней продолжительностью жизни и прочими глупостями. Начинаешь понимать, что для каждого человека существует свой план. При чем здесь средняя продолжительность…
Трудно долгое время ощущать остроту чувства – любого. Мне кажется, устаешь даже бояться смерти. В конце концов наступает то, что у одних принимает форму равнодушия, у других – успокоения.
Известно, что после воскрешения Лазарь никогда не улыбался. Значит, он увидел там то, в сравнении с чем никакие земные дела больше не вызывали эмоций.
Будучи изъятым из жизни, я не видел ничего. Но ведь я и не умирал.
Ведь это только на первый взгляд кажется, что Ватерлоо и умиротворенная беседа несравнимы, потому что Ватерлоо – это мировая история, а беседа вроде как нет. Но беседа – это событие личной истории, для которой мировая – всего лишь небольшая часть, прелюдия, что ли. Понятно, что при таких обстоятельствах Ватерлоо забудется, в то время как хорошая беседа – никогда.
В очередной раз задаю себе вопрос: что вообще следует считать событием? Для одних событие – Ватерлоо, а для других – вечерняя беседа на кухне. В конце, предположим, апреля тихая такая беседа – под абажуром с тусклой мигающей лампочкой. Шум автомоторов за окном. Сама беседа – за исключением отдельных слов – может, и не остается в памяти. Но остаются интонации – умиротворяющие, как будто весь покой мира вошел в них этим вечером.
Главное – не переоценивать событий как таковых. Я думаю, они не являются чем-то внутренне присущим человеку. Это ведь не душа, которая определяет личность и при жизни неотделима от тела. В событиях нет неотделимости. Они не составляют часть человека – наоборот, человек становится их частью. Он в них попадает, как попадают под поезд, а там уж смотри, что от тебя останется.
пока очевидное не признано, оно – не очевидно.
– Ну, не может же человек быть таким дерьмом!
– Да что вы! – смеется мой собеседник. – Запросто.
– Смерть не нужно рассматривать как прощание навсегда. Она – временное расставание. – Помолчал. – У ушедшего вообще нет времени.
У ушедшего. Звучит, как сквозняк в тоннеле.
– А у оставшегося? У него ведь есть время.
Улыбнулся.
– Ну, пусть займется чем-нибудь в ожидании.
Столько времени врозь. Страшно.
Смерть не тронула меня на острове. Тогда она была мне почти безразлична. Она вернулась со своим выстрелом сейчас, когда в моей жизни появилась радость. Долго же она ждала. Надо ли понимать так, что ее выстрел – ответный?
У меня есть всё – семья, деньги и эта моя странная известность, – но радоваться всему я смогу, судя по всему, недолго. Перед лицом смерти деньги и известность ничего не значат – это так очевидно.
Мой теперешний ад в том, что смерть здесь гораздо страшнее, чем на острове. Конечно, я цеплялся там за жизнь, как мог, но ведь и смерти не боялся. Когда жизненное пространство начинало стремиться к нулю, смерть мне казалась чуть ли не выходом. Я чувствовал, как жаждет ее мое измученное тело, но дух с этим желанием боролся. Дух – бодрствовал.
Теперь же я страшусь смерти как никогда прежде.
готовность к потерям и в самом деле свойственна экспериментаторам, даже взрослым. Они, делаю вывод я, большие дети, и оторванная голова куклы, как это подтвердила история нашей несчастной Родины, для них не отличается от человеческой.
прежде чем решаться на рискованный опыт, следует взвесить возможный урон.
это не первый мой уход из жизни. Но. Смерть в лагере казалась выходом, а сейчас она кажется уходом. Уходом от тех, кого люблю. От того, что люблю. От моих воспоминаний, которые вот уже столько месяцев записываю.
За забором лает собака, слышно, как о будку бьется ее цепь. Сидя на цепи, можно вроде бы уже расслабиться и особенно не лаять – нет, не получается. Взволнована. Участвует в общественной жизни.