когда мы больны, или когда у нас умирает первенец, или мы замечаем вдруг в зеркале у себя на лице морщину. Когда человек читает, или размышляет о чем-то, или производит какие-нибудь подсчеты, он принадлежит не к мужскому или женскому полу, а к человеческому роду в целом; в лучшие мгновения жизни он вырывается и за пределы рода.
если жизнь подбрасывает тебе лимоны, сожри тонну щербета.
Смерть — сама по себе, одна, без посторонней помощи — всегда убивает гораздо меньше, нежели человек.
Если в твоей жизни есть любовь, ты не умрешь в глухом одиночестве, как собака под забором. Но всем ли суждена любовь? Это дело всего лишь счастливого случая. Как погода. Сколько угодно подлецов и бездарностей были тем не менее способны любить. Гитлер любил Еву. Сталин тоже, должно быть, кого-нибудь любил. Нет. К нам нужно подходить с более тщательной меркой. Так есть ли что-нибудь лучше тех неожиданных проверок на достоинство и мужество, единственной подготовкой к которым может быть только вся прожитая жизнь? Тех моментов, когда ты должен шагнуть вперед из молчащего строя и заявить о себе, сказать «да», когда другие говорят «нет»; ни секунды не колеблясь, вернуться в горящий дом. Или просто задать вопрос — как малыш Шандор в школе на улице Уллой, который встал из-за парты и спросил учителя, почему в учебниках истории склеены страницы. В такие моменты ты можешь проиграть — это будет кошмар, какой тебе и не снился. А можешь выиграть. Такое тоже возможно.
Год назад один консультант по семейным проблемам посоветовал ей стать своим собственным партнером, обсуждать с собой все важные жизненные вопросы, спорить, находить пути решения выхода из трудных ситуаций. Не помогло, но она, по крайней мере, нашла приятного собеседника.
И главное: как сблизились все части мира: англичане пишут о французах, французы откликаются, вмешиваются греки — все нации туго сплетены, цивилизация становится широкой и единой. Как будто меня вытащили из лужи и окунули в океан!
Он скользил, карабкался, падал, поднимался, нащупывал дорогу и упорно шел вперед – вот и все. В этом тайна всякой победы.
— И мировой же у тебя папка! — сказал Андерс, впиваясь зубами в очередную булку.
— Лучше всех, — согласилась Ева-Лотта. — А весёлый какой! И до того аккуратный! Мама говорит — она совсем с ним замучилась. Он совершенно не выносит кофейных чашек с отбитыми ручками. Говорит, что мама, я и Фрида только и делаем, что отбиваем ручки у чашек. Вчера пошёл и купил две дюжины новых, а дома взял молоток и отбил у них у всех ручки. «Это, — говорит, — чтобы избавить вас от лишних хлопот». Мама так хохотала, что у неё даже живот заболел. — Ева-Лотта взяла ещё булочку и продолжала: — И он не любит дядю Эйнара.
— Может, он и ему ручки пообломает, — с надеждой произнёс Андерс.
– Хорошо, я исполню твою просьбу. Не беспокойся, ведь я клялся водами Стикса. Ты получишь, что просишь, но я думал, что ты разумнее, – печально ответил Гелиос.
Откуда же такое равнодушие к памяти отцов? Откуда такая вопиющая черствость? И ведь не только под Ленинградом такое положение вещей. Везде — от Мурманской тундры, через леса Карелии, в Новгородской, Калининской областях, под Старой Руссой, Ржевом и далее на юг, вплоть до Черного моря, — везде одно и то же. Равнодушие к памяти погибших — результат общего озверения нации. Политические аресты многих лет, лагеря, коллективизация, голод уничтожили не только миллионы людей, но и убили веру в добро, справедливость и милосердие. Жестокость к своему народу на войне, миллионные жертвы, с легкостью принесенные на полях сражений, — явления того же порядка. Как же может уважать память своих погибших народ у которого национальным героем сделан Павлик Морозов?! Как можно упрекать людей в равнодушии к костям погибших на войне, если они разрушили свои храмы, запустили и загадили свои кладбища?
Война, которая велась методами концлагерей и коллективизации, не способствовала развитию человечности. Солдатские жизни ни во что не ставились. А по выдуманной политработниками концепции, наша армия — лучшая в мире, воюет без потерь. Миллионы людей, полегшие на полях сражений, не соответствовали этой схеме. О них не полагалось говорить, их не следовало замечать. Их сваливали, как падаль, в ямы и присыпали землей похоронные команды, либо просто гнили они там, где погибли. Говорить об этом было опасно, могли поставить к стенке «за пораженчество». И до сих пор эта официальная концепция продолжает жить, она крепко вбита в сознание наших людей. Объявили взятую с потолка цифру 20 миллионов, а архивы, списки, планы захоронений и вся документация — строгая тайна.
«Никто не забыт, ничто не забыто!» — эта трескучая фраза выглядит издевательством. Самодеятельные поиски пионеров и отдельных энтузиастов — капля в море. А официальные памятники и мемориалы созданы совсем не для памяти погибших, а для увековечивания наших лозунгов: «Мы самые лучшие!», «Мы непобедимы!», «Да здравствует коммунизм!». Каменные, а чаще бетонные флаги, фанфары, стандартные матери-родины, застывшие в картинной скорби, в которую не веришь, — холодные, жестокие, бездушные, чуждые истинной скорби изваяния.
Скажем точнее. Существующие мемориалы не памятники погибшим, а овеществленная в бетоне концепция непобедимости нашего строя. Наша победа в войне превращена в политический капитал, долженствующий укреплять и оправдывать существующее в стране положение вещей. Жертвы противоречат официальной трактовке победы. Война должна изображаться в мажорных тонах. Урра! Победа! А потери — это несущественно! Победителей не судят.
Я понимаю французов, которые в Вердене сохранили участок фронта Первой мировой войны в том виде, как он выглядел в 1916 году. Траншеи, воронки, колючая проволока и все остальное. Мы же в Сталинграде, например, сравняли все бульдозером и поставили громадную бабу с ножом в руке на Мамаевом кургане — «символ Победы» (?!). А на местах, где гибли солдаты, возникли могилы каких-то политработников, не имеющих отношения к событиям войны.
Мне пришлось быть в Двинске на местах захоронения наших солдат. Латыши — люди, в общем-то, жесткие, не сентиментальные, да и враждебные нам, сохранившие, однако, утраченные нами моральные принципы и культуру, — создали огромное, прекрасное кладбище. Для каждого солдата небольшая скромная могила и цветы на ней. По возможности найдены имена, хотя неизвестных очень много. Все строго, человечно, во всем — уважение к усопшим. И ощущается ужас боев, грандиозность происшедшего, когда видишь безграничное море могил — ни справа, ни слева, ни сзади, ни спереди не видно горизонта, одни памятники! А ведь в Латвии за короткое время боев мы потеряли в сотни раз меньше, чем на российских полях за два года! Просто там все скрыто лесами и болотами. И никогда, видимо, не будет разыскана большая часть погибших.
Мне рассказывали, что под Казанью, в тех местах, где в XVI веке войска Ивана Грозного атаковали город, до последних лет (до затопления в годы «великих строек»), люди собирали солдатские кости и сносили их в церковь, в специальный саркофаг. А ведь потери Ивана Грозного были мизерны по сравнению с жертвами последней войны! Например, на Невском Пятачке под Ленинградом на один квадратный метр земли приходилось семнадцать убитых (по официальным данным). Это во много раз плотнее, чем на обычном гражданском кладбище. Таким образом, пионерские и комсомольские походы на места боев — дело благородное, нужное, но безнадежное из-за грандиозности задачи.
Что же реально можно сделать сейчас, в условиях всеобщего равнодушия, нехватки средств и материалов? Думаю, на территории бывшей передовой следует создавать мемориальные зоны, сохранить то, что там осталось в неизменном виде. На бывшем Волховском фронте это можно осуществить во многих местах. Поставить памятные знаки, пусть скромные и дешевые, с обозначение погибших полков и дивизий. Ведь ни Погостье, ни Гайтолово, ни Тортолово, ни Корбусель, ни десятки других мест ничем не отмечены! А косточки собирать… И давно пора ставить на местах боев церкви или часовни.
Главное же — воскресить у людей память и уважение к погибшим. Эта задача связана не только с войной, а с гораздо более важными проблемами — возрождением нравственности, морали, борьбой с жестокостью и черствостью, подлостью и бездушием, затопившими и захватившими нас. Ведь отношение к погибшим, к памяти предков — элемент нашей угасшей культуры. Нет их — нет и доброты и порядочности в жизни, в наших отношениях. Ведь затаптывание костей на полях сражения — это то же, что и лагеря, коллективизация, дедовщина в современной армии, возникновение разных мафий, распространение воровства, подлости, жестокости, развал хозяйства. Изменение отношения к памяти погибших — элемент нашего возрождения как нации.Никакие памятники и мемориалы не способны передать грандиозность военных потерь, по-настоящему увековечить мириады бессмысленных жертв. Лучшая память им — правда о войне, правдивый рассказ о происходившем, раскрытие архивов, опубликование имен тех, кто ответствен за безобразия.
Говорят, что военная тема исчерпана в нашей истории и литературе. На самом же деле, к написанию правдивой истории войны еще не приступили, а когда приступят, очевидцев уже не будет в живых, и черные пятна на светлом лике Победы так и останутся нестертыми. Но так всегда бывало в истории человечества. Отличие лишь в масштабах, но не в сути происходившего, да и нужна ли по-настоящему кому-нибудь память о погибших?.
Он говорил о Христе так, как говорят о Нем самые простые люди - мужики: точно Он у них свой собственный, домашний, такой же, как они, мужик. Я не знаю, что это - величайшая гордость и кощунство, или величайшее смирение и святость.
Мама знала только винтажную мораль «не давай поцелуя без любви».
Но в мои шестнадцать, наполняя водой очередную трехлитровую банку под седьмой за неделю букет сирени, махнула рукой и сказала:
— Живи, как сердце подскажет. Наши принципы не принесли нам особого счастья.
Они переводили глаза со свиньи на человека, с человека на свинью и снова со свиньи на человека, но угадать, кто из них кто, было невозможно.
Тело — единственная реальность. Мне больно, поэтому я существую.
«Идея нации есть не то, что она думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности».
Владимир Соловьев
- Пойду-ка сварю кофе, - сказала мама, - а то я только и знаю, что сидеть и пробовать на вкус каждую минутку.
Власть… когда её много, она подобна отраве, не оставляет шансов на спасение.
Настоящий мужчина станет для своей женщины защитой, другом и любовником. А она в свою очередь должна подарить ему страсть и уют. А терпеть капризы женщины нельзя, иначе сядет на шею. И попытается командовать и тиранить. Все же в семье главным должен быть мужчина.
Говорят, время лечит? Врут безбожно. Сколько должно пройти месяцев, лет, десятилетий, чтобы эта дыра в душе зарубцевалась?
Без женщин мы бы только и обсуждали гоночные автомобили, лошадей и несли вслух всякую похабщину, как дикари.
Мы объехали рыночную площадь боковыми улицами, миновали еще квартал и оказались на церковной площади. Купола сияли так, что я сощурилась, вот только на навершиях их сверкало на солнце почти настоящим огнем пламя с тремя языками. Дуня приложила руку к груди, губам и ко лбу, я повторила движение. Если местный бог есть, этот жест подобающ, если нет — безвреден
Сдается мне, фундамент, на котором стоит город, это не сваи и не бетон. Это понты. Убери их — все рухнет.
Очень легко оставаться порядочным человеком, если можешь позволить себе нанять непорядочного.
Своего эмоционального паразита я впервые услышала на шестнадцатом цикле, назвала Юрао и по глупости рассказала о нем матери. Родительница немедленно вызвала медиков и долго причитала, заламывая в отчаянье руки. Я тогда не понимала, что мне грозит, и с готовностью отвечала на вопросы. Да, я с ним общаюсь. Да, вижу. Нет, в комнате его нет, он здесь, в голове. Как выглядит? Как генерал вон на том плакате. В больницу на осмотр и анализы? Конечно, только сумку с собой возьму.
Благодаря Юрао в моей медицинской карте появился диагноз шизофрения. Я одна из первых обнаруженных мудрецов. Но тогда нас еще называли психами, держали на медикаментах и прикручивали ремнями к кроватям. А потом появился Создатель со своей теорией социогенеза и горсткой сумасшедших всерьез заинтересовались военные во главе с генералом Наилием Орхитусом Ларом. На моем двадцатом цикле матушка получила известие о самоубийстве дочери и урну с прахом. А я вот уже десятый месяц являюсь военной тайной, живу в секретном центре, состою на пищевом довольствии, ношу больничную одежду и за мной постоянно следят санитары в званиях не ниже лейтенанта. У меня нет имени, семьи и прошлого. Все, что осталось своего - прозвище Мотылек и паразит Юрао.
Так сидели они рядышком, оба уже взрослые, но дети сердцем и душою, а на дворе стояло теплое, благодатное лето!