«Существует мнение – мне не раз приходилось выслушивать его от заинтересованных людей, – будто в редакциях журналов не читают рукописей неизвестных авторов, будто нужна „протекция“, чтобы статья была напечатана или даже только прочитана, будто вообще печатаются только произведения личных знакомых и „знаменитостей“. Это одно из самых неосновательных представлений о редакционных порядках…»
«Охлаждение русских читателей к г. Тургеневу ни для кого не составляет тайны, и меньше всех – для самого г. Тургенева. Охладела не какая-нибудь литературная партия, не какой-нибудь определенный разряд людей – охлаждение всеобщее. Надо правду сказать, что тут действительно замешалось одно недоразумение, пожалуй, даже пустячное, которое нельзя, однако, устранить ни грациозным жестом, ни приятной улыбкой, потому что лежит оно, может быть, больше в самом г. Тургеневе, чем в читателях…»
«…К чему бы он ни стремился, чего бы ни искал – судьба допускала его до конца стремлений, а в самом конце подсекала достигнутые успехи и разрушала все его достижения. Она невзлюбила Никифорова с самого его рождения и приуготовила ему несчастье уже в младенчестве. Это она подтолкнула руку его няньки, чтоб та выронила младенца, и свихнула его позвоночник, сделав Семена Гавриловича на всю жизнь физически недоразвитым и горбатым. Судьба дала ему ум и талант – и на каждом шагу мешала проявить свои...
«Лев Николаевич Толстой, обходя как-то передвижную выставку, сказал: «Что это вы все браните Волкова, не нравится он вам? Он – как мужик: и голос у него корявый, и одет неказисто, а орет истинно здоровую песню, и с любовью, а вам бы только щеголя во фраке да арию с выкрутасами».
Пожалуй, оно так и было…»
«Художники говорили о Брюллове, что он хороший математик, окончил университет и слушал лекции по математике в Англии. Математики уверяли, что он музыкант, кончивший консерваторию, а музыканты возвращали его снова в лоно художников. Где учился и что окончил Брюллов – этого я не знаю; похоже на то, что он прошел и университет, и Академию художеств, и консерваторию. Уж очень одаренной была его натура, и казалось, что ему ничего не стоило изучить все три специальности…»
«…Он был небольшого роста, крепкого телосложения, точно налит свинцом: лицо его выражало деловитость, озабоченность, какая бывает у врачей или бухгалтеров, но не имело ярко выраженных черт, было довольно прозаично и не останавливало на себе особого внимания. Из-под широких полей мягкой шляпы виднелись густые усы и борода клином. На нем было пальто по сезону, а в руках толстая сучковатая палка. Походка была твердая, быстрая, решительная. Постукивая на ходу своей увесистой дубинкой, человек этот...
«Он был четырнадцатым и последним, самым любимым ребенком в семье директора гимназии. Воспитывала его мать, поскольку отец будущего химика ослеп после рождения своего сына и умер. Известно, что в гимназии Менделеев не отличался особым прилежанием. И особенно не любил закон божий. В 15 лет Дмитрий Менделеев окончил гимназию…»
В первые дни войны Сталин находился в полной прострации. В 1941 году немцы «гнали Красную Армию до самой Москвы», так как почти никто в СССР «не хотел воевать за тоталитарный режим». Ленинградская блокада была на руку Сталину желавшему «заморить оппозиционный Ленинград голодом». Гитлеровские военачальники по всем статьям превосходили бездарных советских полководцев, только и умевших «заваливать врага трупами». И вообще, «сдались бы немцам – пили бы сейчас «Баварское»!». Об этом уже который год...
«Слабые люди верят в удачу, а сильные, в причину и следствие» — именно так всегда считал Виктор Павлович Сировский. Он знал, что только сильным и решительным в этой жизни достается все, что они пожелают. А остальным, остается только одно — доедать крохи, со стола более сильных или помирать от голода. Вот и сейчас, выслушав в очередной раз рассказ Плахи, он понял, что это не просто удача, это заслуженная награда. Награда за долгие годы упорного труда, за долгие годы нервного напряжения… да за...
«Страшный 1937 год», «Большой террор», «ужасы ГУЛАГа», «сто миллионов погибших», «преступление века»… Этот демонизированный образ «проклятой сталинской эпохи» усиленно навязывается общественному сознанию вот уже более полувека. Этот черный миф отравляет умы и сердца. Эта тема до сих пор раскалывает российское общество – на тех, кто безоговорочно осуждает «сталинские репрессии», и тех, кто ищет им если не оправдание, то объяснение. Данная книга – попытка разобраться в проблеме Большого террора...
«…Старичок-фельдмаршал сказал: – Ан, вон ордонанс мой… Тебя как, батюшка-майор, звать? – Премьер-майор Александра Суворов, ваше сиятельство! – восторженно крикнул сухощавый юноша, ступивший к столу из темноты. – Вот и ладно, мил друг… Вот и скачи-ка ты, душа Алексаша, к левому флангу, к самому князю Голицыну, и сей ордонанс от меня в обсервационный корпус передай, да еще и словами також скажи, чтобы строили фрунт обер-баталии в пять линей кареями, кавалерию, штоб всю в резервы за лес, а мост...
«…Боярыня Морозова и княгиня Урусова – раскольницы. Они приняли все мучительства за одно то, что крестились тем двуперстием, каким крестился до них Филипп Московский, и преподобный Корнилий, игумен Печерский, и Сергий Радонежский, и великая четверица святителей московских. Во времена Никона и Сергий Радонежский, и все сонмы святых, до Никона в русской земле просиявшие, тоже оказались внезапно той же старой двуперстной «веры невежд», как вера Морозовой и Урусовой. Это надо понять прежде всего,...
«…Казацкая грамота «Роспись об Азовском осадном сидении донских казаков», привезенная на Москву царю Михаилу Федоровичу азовским атаманом Наумом Васильевым, это трехсотлетнее казацкое письмо, по совершенной простоте и силе едва ли не равное «Слову о полку Игореве», – страшно, с потрясающей живостью, приближает к нам ту Россию воли, крови и долга, какой мы разучились внимать.
Торопливо, хотя бы кусками, я постараюсь пересказать это казачье письмо…»
«…Неужели добросердечность, неужели «мораль» будут уместны везде, кроме литературы?
Неужели только в литературе, под предлогом службы «идеям», будут разрешены и похвальны всякая злопамятность, всякая желчь, всякий яд, всякое упорство и всякая гордость, даже из-за неважных оттенков в этих идеях?
Нет! Не верю я этому! Не хочу верить – неисправимости этого зла! Не хочу отчаиваться…»
«…Ап. Григорьева Тургенев называл: «Огромный склад сведений и мыслей, без всякого регулятора». Раз он сказал при мне:
– Я ужасно люблю тех, которые меня бранят; Ап. Григорьев только исключение; он меня бранит – и я его ненавижу…
Боюсь, что в этом причудливом отзыве баловня судьбы и общественного вкуса крылось тайное сознание того, что из немногих порицателей его только один Григорьев был прав…»
Он горячо жаловался на то, что «Россия велика, да не сердита», ставил в пример нам свою маленькую Грецию, которая схватывается с огромной Турцией. … Я защищал умеренную русскую политику, доказывал ему, что самое бессилие Греции есть в известном смысле сила и что всякое несвоевременное движение наше ввергло бы и греков в неисчислимые бедствия. Он все стоял на своем и приписывал умеренность нашей политики необразованности нашего народа. «Оттого, – говорил он, – Россия и не сердита, что народ...
«Итак, Москва отпраздновала торжественные поминки великому русскому поэту. Сама Церковь благословила поэзию в лице творца Онегина и Годунова. Говорили речи, декламировали стихи, восхищались, даже плакали… Говорили многие и говорили хорошо! Ф. М. Достоевский… выводил из духа пушкинского гения пророческую мысль о «космополитическом» назначении славян. В газетах напечатаны еще речи г. Островского, И. С. Аксакова о «медной хвале» поэту и, наконец, наделавшая столько шуму речь г. Каткова о...
«…Я знал лично отца Макария; знал его даже коротко, потому что сам целый год прожил на Афоне 17 лет тому назад (71–72), постоянно пользуясь его гостеприимством… Это был великий, истинный подвижник, и телесный, и духовный, достойный древних времен монашества и вместе с тем вполне современный, живой, привлекательный, скажу даже – в некоторых случаях почти светский человек в самом хорошем смысле этого слова, т. е. с виду изящный, веселый и общительный…»
«…Общины крестьянские очень сильны общей стихийной массой своей; но ведь давление «интеллигентного» индивидуализма в разнородной совокупности своей еще несравненно сильнее. Как ни разрозненна в своих интересах эта интеллигенция наша и как ни разнообразны в ней оттенки личных мнений – есть нечто преобладающее в ней до подавляющего большинства, это – вера в либеральный общечеловеческий прогресс, чего у простолюдина нашего, слава Богу, еще нет…»
«…В Европе было двоевластие духовного и светского начала; в Европе была между ними борьба; вследствие этой борьбы вышел на историческую сцену народ; теперь «демократические волны заливают монархию и она не может устоять противу них. Западный монархизм существует только фиктивно – на почве конституционных доктрин. Полное торжество демократии есть только вопрос времени».
Против последнего положения нельзя спорить…»
«Начало этого повествования относится к первым весенним дням 1918 года, и даже точнее: к десяти часам вечера по календарю и к часу утра по совдеповскому времяисчислению. Собралась у меня наша привычная преферансная публика: отец Евдоким, настоятель кладбищенской церкви, сосед мой, отставной хриплый полковник, инженер-электрик – маленький, толстенький, похожий на степного попугайчика, в белом фуляровом галстуке и я. Жена принесла нам солидное угощение: чай из сушеной морковной ботвы (отвар...
«Был июль, пять часов пополудни и страшная жара. Весь каменный огромный город дышал зноем, точно раскаленная печь. Белые стены домов сияли нестерпимо для глаз. Асфальтовые тротуары размягчились и жгли подошвы. Тени от акаций простерлись по плитяной мостовой, жалкие, измученные, и тоже казались горячими. Бледное от солнечных лучей море лежало неподвижно и тяжело, как мертвое. По улицам носилась белая пыль…»
«Молодому писателю Гущину посчастливилось. В этом году он сумел пристроить в еженедельники три новеллы, ноктюрн, два психологических этюда, сюиту (он и сам не знал, что значит это слово) и пять стихотворений, из которых одно – сонет в двадцать четыре строчки – обратило даже внимание мелкой критики в отделе „С бору по сосенке“…»
«В такие дни охотно дремлется; сидишь, ни о чем не думаешь, ни о чем не вспоминаешь, и мимо тебя, как в волшебном тумане, плывут деревья, люди, образы, звуки и запахи. И как-то странно, лениво и бесцельно обострено воображение. Эти едва ли передаваемые ощущения испытывают люди, сильно помятые жизнью, в возрасте так приблизительно после сорока пяти лет…»