Неужто ты полагаешь, что я добился бы успеха в жизни, не научись я твердо различать, когда требуется отстаивать свою точку зрения, а когда помалкивать и выполнять приказы?
— Яна была беременна. Шестой месяц. Семнадцать лет девчонке. В ту ночь, ублюдок, сделавший ей ребенка, прислал СМС, что она ему не нужна, ни она, ни ее ублюдочный ребенок. Она сама из неблагополучной семьи, она знала, что ее мать отправит ее на аборт, и этой пьянице будет плевать на срок, на дочь, ее мамаше давно было плевать на все. Иногда я ненавижу людей.
Я потрясенно молчала. Знала ли я о таких историях? Знала. А кто не знал? Девочкам нужна любовь, она нужна им как воздух, и если в семье нет любви и понимания, такие дети начинают искать ее на стороне, а когда ты молоденькая девочка, слишком много ублюдков, готовы «сыграть в любовь». Итог – ранняя беременность, быстро сливающиеся некогда «единственные, искренне любящие», и маленькая беременная девочка, которая просто не знает, что ей делать и как быть той, которую предали, которую бросили. Таких историй тысячи. Сотни тысяч. Такие истории уже давно почти обыденность, но каждый раз так больно за этих девочек.
Ну, так вот, Швондер и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Шариков для него еще более грозная опасность, чем для меня. Ну, сейчас он всячески старается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь, в свою очередь, натравит Шарикова на самого Швондера, то от него останутся только рожки да ножки!
Дети любят своих родителей бескорыстно. Такими они приходят в мир. Запрограммированными любить.
Замечательное выражение bel far niente означает «радость ничегонеделания».
Или это никак невозможно - приподнять верхнюю землю над землей исподней, незагаженной, стряхнуть с нее, верхней, могучим движением все. что взросло пагубой, и опустить обновленную обратно! Как бы хорошо, если бы такое было возможно и это возможное творилось уже сегодня!
Джонатан понял, почему так коротка жизнь чаек: ее съедает скука, страх и злоба, но он забыл о скуке, страхе и злобе и прожил долгую счастливую жизнь.
Пролитую воду уже не собрать.
Жизнь раковой опухоли - это повторение жизни самого организма, рак -это мы сами, только в кривом зеркале. Сьюзен Зонтаг предостерегала, что опасно перегружать болезнь метафорами. Но это не метафора. Раковые клетки - гиперактивные, чрезмерно приспособленные, агрессивные, плодовитые и изобретательные копии нас самих до самой глубинной своей сути, до последней молекулы.
... жизнью надо рисковать непременно, иначе что же это за жизнь, это какое-то бессмысленное спанье и обжирание.
Палки и камни могут переломать тебе кости, а слова - нет.
– Что-то у вас совсем пусто в кабинете.
И этот туда же. Ему-то какая разница?
– Я пока не хочу обрастать вещами. Какой смысл, если вы меня того и гляди обратно в мою родную тмутаракань отправите?
Каверин хмыкнул.
– Да ну, бросьте, Забава, никуда я вас не отправлю.
– Серьезно? Еще скажите, что я вам нравиться начала, – произношу с изрядной долей ехидства.
– Не перегибайте, – строго отвечает начальник и закрывает дверь.
Ведь он так любил ее. Такая любовь не может пройти бесследно, она может лишь стать глубже, перерасти в преданность и уважение.
– А у вас крепкие нервы, – похвалил полковник Аббес Гарсиа. – Не все офицеры такие. Я повидал немало смельчаков, с которых в решающий момент слезал весь лоск. Не один при мне обосрался от страха. Никто этому не верит, но для того, чтобы убить, яйца нужны покрепче, чем для того, чтобы умереть.
Алхимия музыки — такая же тайна, как математика, вино или любовь. Возможно, мы научились ей у птиц, а может, и нет. Может быть, мы просто существа, вечно ищущие высшего восторга. Его и так незаслуженно мало в нашей жизни, которая, согласитесь, до боли несовершенна. Песня превращает ее во что-то иное. Песня открывает нам мир, достойный наших устремлений, она показывает нам, какими мы могли бы стать, если бы нас в него допустили.
У местного правителя Миноса существовал отработанный алгоритм управления государством — молиться и жертвовать (среди госчиновников XXI века у него много подражателей). Но даже с таким простым делом он не смог справиться как следует (среди госчиновников XXI века у него много… и т. п.).
— В лицее нас учат, как быть Полукрылыми, — пробормотал он, — но похоже, что быть людьми — тоже нужно учиться."
Как и другие призраки, она шепчет не о том, чтобы я был вместе с ней, а о том, чтобы я настолько к ней приблизился, чтобы она смогла меня вытолкнуть обратно в мир.
"Собранный, рассудительный и трудолюбивый, он не понимал людей, которые опускали руки, впадали в депрессию или позволяли эмоциям брать верх над собой."
Часто можно услышать о юношеском вандализме,но почему никто не говорит о психологическом вандализме, который чинят эти старые стервы?
Если начинаешь в человеке узнавать себя, он перестает быть чужим.
Вы говорите, что написали «Лимонад» не для детей, и я верю вам, Стивен. Как все хорошие авторы, вы написали его для себя. Вот что я хочу сказать. Вы обращались к самому себе, десятилетнему. Эта книга не для детей, она для одного единственного ребенка, и этот ребенок – вы. «Лимонад» – это ваше послание тому, кем вы были раньше и кто никогда не переставал существовать. И у этого послания горький привкус. Вот почему эта книга так волнует. Когда дочь Мэнди Рьен читала ее, она рыдала, рыдала горькими слезами, Стивен, но эти слезы были ей полезны. С другими детьми было то же самое. Вы писали, обращаясь прямо к детям. Хотели вы того или нет, но вы дотянулись до них через пропасть, отделяющую ребенка от взрослого, и дали им первый, призрачный намек на то, что они смертны. Читая вашу книгу, они расстаются с представлениями о том, что на всю жизнь останутся детьми.
– А ты в своих голубых шелках – красавица из индийского фильма, – живо отозвался он, снимая шлем и передавая его кому-то сзади. – Я как увидел утром в парке – дух перехватило! Стоишь рядом с клоуном – он как-будто сейчас исчезнет, а ты запоёшь таким тоненьким голосом и начнёшь танцевать прямо на помосте!
Мы никогда не говорим ни «добрый день», ни «добрый вечер», ни «с Новым годом». Никогда не говорим «спасибо». Мы вообще не разговариваем. Это ни к чему. Мы безмолвны, далеки друг от друга. Наша семья — каменная, окаменевшая в своей неприступности. Изо дня в день мы пытаемся убить каждый себя и друг друга, нам хочется убивать Мы не только не разговариваем — даже не смотрим друг на друга. Нас видят, а мы ни на кого не смотрим. Посмотреть, поддаться любопытству — первый признак падения. Никто не стоит и взгляда. Смотреть — позорно. Мы изгнали из обихода слово «беседа». Вот, наверное, самое полное отражение нашего стыда и нашей гордыни. Любое сообщество, семья ли, нет ли, — ненавистно и унизительно. Нас объединяет изначальный стыд — нам стыдно за то, что мы живем. Вот глубинный смысл истории нашей семьи, истории троих детей простой и честной женщины, нашей матери, женщины, погубленной обществом. Мы все — выходцы из общества, которое довело нашу мать до отчаяния. Что сделали с матерью, такой доброй, доверчивой! Вот за это мы ненавидим жизнь, ненавидим каждый себя и друг друга.
Сегодня как раз был там, проводил семинар у спецкурса, и решил лично зайти в деканат, напомнить еще раз о зачетах. Декан Вильямс, в свое время учивший самого Оливера, выслушал, покивал, сказал, что у него нет графиков только по одной группе, но он поторопит куратора. Ни на тон последней фразы, ни на усмешку во взгляде декана Райхон внимания не обратил. А через полчаса после того, как он вернулся в ректорат, на столе у него зазвонил телефон, и старик Вильямс с отеческим укором прошамкал в трубку: «Оливер, голубчик, сдайте вы уже планы, а то милорд ректор гневается».